Лев Рубинштейн – Время политики (страница 12)
Слово «традиционный» тоже, прямо скажем, не новое. С самого детства я знаю о «великих революционных традициях», например. В годы учебы я много слышал о «диалектическом единстве традиции и новаторства в искусстве социалистического реализма». Как автор я сформировался именно во вполне сознательном и последовательном противостоянии «традиционному искусству», каковым считалось прежде всего позднее советское искусство, сейчас воспринимаемое нами как безнадежно отсталое и провинциальное.
Всякое новое искусство всегда работает с традицией, точнее, с различными традициями, включая традицию время от времени подвергать сомнению, а то и прямо нарушать сложившиеся к данному моменту традиции.
Традиции – вещь необходимая. Необходимая как надежный фон для нового. Как то, что время от времени необходимо расшатывать и нарушать.
А вот традиционализм, являющийся слегка смягченным синонимом фундаментализма, – явление вредное и опасное, всегда стремящееся к тотальности и униформированности, несущее в себе заряд невнятной, но явной агрессии, ищущей и, как правило, находящей выход.
Впрочем, и это давно понятно.
Понятно также, что «традиционные ценности», что бы ни означало это словосочетание, могут быть привлекательны для вовсе не политизированного обывателя как что-то уютное и привычное, как что-то вроде растоптанных тапок, продавленного дивана в кошачьей шерсти, растянутых на коленях треников, треснутой чашки, которую давно бы надо выбросить, да жалко, подаренной кем-то к какому-то юбилею лет тридцать тому назад грузинской чеканки, висящей в темной прихожей и из последних сил изображающей царицу Тамару.
И это даже по-своему трогательно, если только не превращается в род идеологии, навязываемой другим.
А вот что под «традиционными ценностями» понимают казенные идеологи, совсем непонятно. Прежде всего им самим.
Эти изнурительные в своем отчасти маниакальном постоянстве разговоры о каких-то традиционных ценностях, о которых неизвестно ровно ничего, кроме того, что они «традиционные», напоминают мне об очень давних разговорах с соседом дядей Пашей, бывшим когда-то неизвестно кем, а в те времена – устойчивым пенсионером.
Он был ворчлив. Особенно его удручала какая-то неисправимая неправильность современной молодежи.
«Раньше-то как было! – назидательно говорил он. – Вот как отцы-наши-деды-прадеды…»
В этом месте возникала малоинформативная пауза.
«А как отцы-прадеды, дядь Паш?» – спрашивали его, заранее, впрочем, более или менее зная ответ, поскольку не в первый же раз… То есть именно затем и спрашивали.
«Как, как! – раздраженно отвечал дядя Паша. – Сядь да покак! Много будете знать – скоро состаритесь».
И он сердито скрывался за дверью своей комнаты, откуда доносился запах валерьянки, слежавшихся старых газет и чего-то еще не вполне уловимого, но явно традиционного.
«А первому – не бывать», или Эпоха великих историко-географических открытий
В романе «Золотой теленок» есть эпизод, где один из персонажей, мелкий совслужащий по фамилии Берлага, спасаясь от неминуемой чистки, симулирует безумие и попадает, соответственно, в сумасшедший дом.
Среди прочих окруживших его пациентов обнаруживается там и старый учитель географии, «по учебнику которого юный Берлага знакомился с вулканами, мысами и перешейками. Географ сошел с ума совершенно неожиданно: однажды он взглянул на карту обоих полушарий и не нашел на ней Берингова пролива. Весь день старый учитель шарил по карте. Все было на месте: и Ньюфаундленд, и Суэцкий канал, и Мадагаскар, и Сандвичевы острова с главным городом Гонолулу, и даже вулкан Попокатепетль, а Берингов пролив отсутствовал. И тут же, у карты, старик тронулся. Это был добрый сумасшедший, не причинявший никому зла, но Берлага отчаянно струсил. Крик надрывал его душу.
– На волю! – кричал географ. – В пампасы! На волю!»
Об этом не в меру чувствительном географе я вспомнил сразу же, как только в очередной раз убедился в том, что эпоха великих географических открытий не только не ушла в далекое прошлое, как в этом пытаются нас уверить школьные учебники истории, но и продолжает поражать наше видавшее виды воображение впечатляющими сенсациями. В данном же случае можно говорить об открытии не только географическом, но и об историческом.
Не стану, как говорится, «разводить» тут саспенс на ровном месте. Скажу сразу.
Некий добрый человек прислал мне фотографию, снабженную подписью. О подписи – чуть позже, а на самой фотографии была изображена стена какого-то дома, а на стене этой славянской вязью было написано: «Здесь зарождалась Киевская Русь». И всего-то, казалось бы.
Но нет, это вовсе не то, о чем вы подумали. Это вовсе не бандеровские Золотые ворота в центре бандеровской столицы соседнего русофобского государства.
Нет, это совсем другое место. По крайней мере, именно об этом свидетельствует подпись под фотографией. Это, представьте себе, «Москва, ул. Маросейка, 9/2, стр. 6». Как говорится, sic!
Именно отсюда, чтобы вы знали, и пошла есть, пить, спать и совершать прочие естественные отправления Святая Русь. Именно здесь, если вы еще этого не поняли, настоящий Киев и есть, а вовсе он не где-то там. И хорошо еще, что все это случилось именно здесь, как-никак в историческом центре столицы всего человечества и порта пяти или скольких там морей, а не где-нибудь, скажем, в Ново-Косино или в Бирюлево Товарном.
Всегда ведь рефлекторно хочется обнаружить самые малозаметные следы логики даже там, где заранее известно, что она сроду не ночевала. Но непременно хочется – такова уж функция сопротивляющегося напору безумия человеческого разума.
Ну, давайте попробуем так, например.
Маросейка, говорите? Ладно. А как называлась когда-то в древности эта самая Маросейка? Правильно, она называлась Малоросейка. Почему? А потому, что там располагалось Украинское подворье, и потому, что в окрестностях этой улицы традиционно селились выходцы из Украины, в те годы называвшейся Малороссией. Это было давно, но ведь было же!
Достаточно ли такого рода вторичных исторических признаков, чтобы ими объяснить дерзкую гипотезу о зарождении Киевской Руси именно в этом как бы «украинском» месте? Согласитесь, что как-то не очень. Примерно с тем же успехом можно было бы таким сакральным местом «зарождения» назначить, например, Киевский вокзал. Почему нет?
Но, повторяю, логику искать хоть и хочется, но понятно, что дело это заведомо бесплодное. А потому придется отделаться от этого наваждения расхожей, но универсальной цитатой: «Дух веет где хочет». Пусть хоть она что-то нам объясняет. А если не объяснит, то хотя бы слегка облегчит душевную смуту.
Ну или, перефразируя слишком даже хорошо известную и до сих пор завораживающую многих конструкцию времен Василия III, можно сказать: «Москва – второй Киев, а первому не бывать». И так можно!
А ты бы, кстати, дорогой, но легкомысленный читатель, вместо того чтобы безответственно хихикать, лучше задумался о том, что публично высказанное сомнение в этом сенсационном открытии – не иначе кого-нибудь из выдающихся ученых из Военно-исторического общества – вполне может быть квалифицировано примерно столь же компетентными, как и эти ученые, органами как проявление экстремизма или, пуще того, как попытка фальсификации истории с целью принизить и без того решающую роль в деле… ну, в общем, во всех более или менее делах.
Так что не фыркай, дорогой читатель, и не хмыкай давай, а лучше подумай, что со всем этим делать.
То есть с ЭТИМ, я думаю, уже ничего не сделаешь, а вот с самим собой, со своей психикой что-то делать надо. Надо как-то ее спасать и выручать, чтобы не случилось с тобой того же, что случилось однажды со старым учителем географии из старого, но вечного романа.
Эхо Мичурина
Я рос в пятидесятые годы, в годы торжества единственно верного мичуринско-лысенковского учения. Во дворе школы, куда я поступил в 1954 году, стоял небольшой бюстик Мичурина с цитатой из него же: «Мы не должны ждать милости от природы. Взять их у нее – наша задача».
А еще был сосед по даче Иван Яковлевич, как бы представитель великого Мичурина на земле. Он носил такую же шляпу, какую носил Мичурин, и явно подражал ему даже в деталях внешнего облика. Он тоже, как и Мичурин, был садовод-любитель, хотя и не такой прославленный. Он не любил слова «любитель», а называл себя не с первого раза произносимым словом «селекционер». В его саду росли всякие забавные фруктовые деревья, которые он называл таинственным словом «гибриды».
Не знаю почему, но это слово казалось мне слегка неприличным и в любом случае смешным. Во всяком случае, мы с другом Смирновым, обзывая друг друга «гибридами», – что было для нас чем-то вроде синонима к слову «дурак», – всякий раз радостно ржали.
«Ну ты и гибрид!» или «Чего это у тебя такая рожа гибридная?» – говорили мы друг другу, когда кто-то из нас говорил или делал что-то дурацкое и нелепое, стараясь, впрочем, не быть услышанными обидчивым Иваном Яковлевичем.
Почему вспомнил? Ну, понятно почему. Потому что с некоторых пор и в нашей стране, и в окружающем мире довольно широкую и, прямо скажем, печальную известность приобрело причудливое словосочетание «гибридная война».
Этот порожденный постмодернистской эпохой термин, означающий, что войны как бы нет, но при этом стреляют и убивают, ее нет, но кто-то сбивает пассажирский самолет, ее нет, но власть и государственная пропаганда ведут себя так, как ведут себя власть и пропаганда в военное время, способен если не все, то многое объяснить. Потому что ключевым в этом странном словосочетании является не слово «война», а слово «гибридный».