Лев Разгон – Московские повести (страница 79)
Вот и пришлось все же Штернбергу встретиться с Лобовым. Могло ли ему прийти в голову, что все это осуществится вот так!..
В комнату к Штернбергу стремительно вошел председатель комиссии Малянтович.
— Сюрприз для нас, Павел Карлович! И для всех вас — большевиков! Привезли Лобова. Ну и тип же, доложу вам. Его арестовали в Симферополе, и в Москву привезли два человека из милиции. Так ваш Лобов два раза убегал. Хорошо, что его быстро удалось снова схватить! Лобов сидит пока в генерал-губернаторском доме. Может, хотите первым из нашей комиссии с ним поговорить? Все же ваш, так сказать...
— Прежде всего Лобов не мой, не наш и, надеюсь, не ваш. Лобов из охранки. Он сотрудник департамента полиции, а не мой товарищ по партии!
— Ну что вы, что вы, Павел Карлович! Аж побелели... Вы что, шуток не понимаете?
— Шутки я понимаю. И знаю границу им. Ну ладно, ладно, не извиняйтесь. Конечно, я поеду на Тверскую.
Он сидел за столом в маленькой комнатке генерал-губернаторского дома, где-то наверху, чуть ли не на чердаке. Дверь открылась, милиционеры, видно рабочие, пропустили небольшого, уже обросшего двухнедельной бородой человека. Старший милиционер сказал:
— Садись, беглый. И ни-ни! Товарищ, мы тут будем за дверью. Если что — кликни.
— Хорошо, товарищи.
У Штернберга так сильно билось сердце, что ему казалось: тугие удары слышит сидящий за столом напротив.
Лобов молчал, вглядываясь в Штернберга.
— Лобов! Бина, то есть Валентина Николаевна, знала или подозревала о вашем сотрудничестве с охранкой?
— Если бы она подозревала!.. Я бы тут не сидел напротив вас. — И с внезапной злобой он продолжал: — Из-за нее, из-за нее я попал в сети охранки! Из-за нее! Если бы она была хоть как-то мягче, снисходительней, я бы не сидел в этой комнате как подсудимый...
— Какой же вы, Лобов!.. — Штернберг задохнулся от отвращения. — Почему жена ваша виновата в том, что вы стали провокатором?
— Да потому, что она хотела, чтобы я был святой! Понимаете — святой! Чтобы я был как Желябов, как Ульяновы! А я — обыкновенный человек! Я и выпить люблю, и в ресторане хорошем посидеть, и на стороне погулять... Я — как все! И что ж, это кому мешает?..
— Вы наглец, Лобов! Вы не только предатель, вы и наглец! Так как же охранное отделение вас запутало, как вы говорите?
— А обыкновенно... Узнало про мои грешки, пригрозило, что Бине станет об этом известно. А я очень ее боялся. Вы не думайте, я ее любил. Больше всего на свете боялся, что она про меня может плохое узнать! И я вынужден был начать что-то говорить Заварзину и Мартынову...
— Ну, положим, не что-то, а очень много. И охотно. Вы напрасно тут путаете, Лобов. Такие господа, вроде вас, думают, что все их секреты очень глубоко спрятаны. А они, все ваши секреты, вот тут, в этих папках. Вы знали, что Малиновский — сотрудник охранки?
— Узнал про это, когда меня везли в Москву, из газет. Вот, пожалуйста, депутат Думы, член ЦК! А он, оказывается, не мне чета — пятьсот рублей получал!
— Жалеете, что мало получали... Значит, ничего о Малиновском не знали?
— Да я по поручению Заварзина за ним следил, как за виднейшим большевиком! И докладывал обо всем! Я и не подозревал, что и он... А то бы...
— А то бы надбавку себе выпросили?.. Ну, разговаривать с вами не о чем. Следователю и суду будете отвечать.
— А какие сейчас следователи есть? И суд какой? Старых законов нет, а новые еще не написаны! Да что мне с вами, Павел Карлович, разговаривать? Вы думаете, я про вас не знал? Что сидите в своей обсерватории да работаете в партии... Все знал про вас! А не выдал! В Гнездниковском ни слова не сказал! Вы думаете, я там все рассказывал? Нет! Я знал, что им можно говорить, а чего не следует...
— Лобов! Вы отдавайте отчет, что говорите. Вы — секретный агент охранного отделения, служащий департамента полиции.
— Ну, был! Я об этом еще расскажу. Я не боюсь. Надо по справедливости все взвесить. А знаете ли вы, что меня Мартынов выгнал из отделения? Как собаку какую выгнал!
— Знаем. Про вас все знаем. Вас из охранки выгнали за пьянство. Даже жандармам такой господин, как вы, не годился...
— А почему пил? Совесть мучила.
— Лобов! Вы не смеете говорить таких слов! Совесть! Вы и совесть! Да, законы новые еще не написаны, но они есть, эти законы. Законы революционной совести. Вот по ним, по этим законам совести, вас, Лобов, и будут судить. — Штернберг постучал по столу и крикнул: — Товарищи милиционеры! Зайдите и уведите арестованного провокатора.
Долго и устало сидел за столом. Был Штернберг человеком железного здоровья. Физического, душевного. Он никогда не ощущал груза своих лет. Только сейчас, после разговора с Лобовым, вдруг понял, что он немолод, что может быть и такая, непроходящая усталость. Вот сейчас бы уйти, уйти в баню, мыться бы там до изнеможения, париться, смывая ощущение липучей и вонючей грязи после разговора с Лобовым. А потом заснуть и проснуться, не помня больше о нем. Но почему он думает только о себе? А чувства Ленина, когда он вспоминает Малиновского? А Бина? Разве можно сравнить то, что чувствует он, с тем, что переживает Бина?
ЖАРКИМ ЛЕТОМ В МОСКВЕ
В конце мая уже было почти по-летнему жарко. Штернберг сидел в обсерватории и рассматривал работы студентов, которые продолжали изучение «разреза Штернберга». Как-то получалось, что множество новых дел, вызванных революцией, не могло заслонить его научные интересы. С удивлением ловил себя на том, что в самых далеких от науки ситуациях — на заседании Московского комитета — в голове у него вдруг появляются новые варианты расчетов напряжения магнитного поля. Иногда сосед заинтересованно начинал посматривать, что так увлеченно записывает профессор, и тогда Штернберг, смеясь, показывал ему листок, исчерченный математическими формулами.
Позвонили из университета. Служитель, задыхаясь от волнения, сказал, что всех господ профессоров срочно и обязательно вызывают в университет. Что это могло быть? Новая университетская реформа? Он с трудом нашел извозчика и поехал на Моховую. В университете гардеробщики, служители и профессора находились в торжественно-приподнятом настроении. Штернберга попросили пройти в Круглый зал около кабинета ректора. В зале толпились взволнованные профессора, мелькали студенты с красными бантами на тужурках и уж совершенно непонятные господа во френчах с аксельбантами.
Штернберг не успел задать коллегам вопрос, почему «пальба и крики и эскадра на Неве», как дверь ректорского кабинета распахнулась, оттуда появилась небольшая группа высшего университетского начальства. Впереди властно вышагивал среднего роста человек со знакомым всей России ежиком стриженых волос, прячущий под тугим, застегнутым френчем наливающийся животик. Ах, вот зачем, оказывается, их, московских профессоров, ученых, со всей Москвы собрали сюда!
Керенский остановился и, кивнув головой в ответ на аплодисменты, заговорил высоким, отрывистым голосом. Он поблагодарил высокоуважаемых профессоров старейшего университета за приглашение. («Я тебя, что ли, приглашал?» — устало думал Штернберг.) Он, военный и морской министр, высоко ценит патриотический порыв русской интеллигенции, особенно сейчас, когда доблестная русская армия готова показать всему миру, на что она способна!
— Господа! Нам всем предстоит жаркое и знаменательное лето. Будем достойны того великого, что нас ожидает. Благодарю вас, господа!..
Керенский оборвал фразу, закрыл красными веками усталые глаза и наклонил голову. Стоящий за ним адъютант щелкнул каблуками и почему-то взял под козырек. Сопровождаемый университетским начальством Керенский со своей свитой пошел к выходу.
Штернберг пожал плечами и спросил стоявшего рядом с ним Каблукова:
— Вот вы, Иван Алексеевич, аплодировали ему. Так объясните, пожалуйста, почему вас — химика, меня — астронома, механика Чаплыгина, почему московских ученых, как пожарных по тревоге, вызывают в университет? Только для того, чтобы выслушать несколько пошлых слов этого банальнейшего господина? Чего он сто́ит по сравнению с любым доцентом или лаборантом, здесь находящимся? Вы не находите в этом то самое унизительное, от чего, как мы полагали, избавились три месяца назад?
Маленький Каблуков закинул вверх голову и посмотрел на мрачную громаду Штернберга.
— Я слышал, вы большевик, Павел Карлович?
— Большевик.
— И власть собираетесь взять?
— И собираемся...
— Вот когда ее возьмете и нас здесь соберут, а вы выйдете из этой двери, а позади вас будет этакий с аксельбантами, то на правах старого коллеги подойду и выражу свое удовлетворение от того, что на этот раз вышел не юрист без всякой степени, а настоящий ученый и даже заслуженный профессор... И вся будет разница!
Каблуков захохотал во все горло. Штернберг сурово посмотрел на остряка. Ему смешно! А вот Керенский прав в одном: предстоит жаркое лето!
Июнь накалялся тем московским зноем, который берется неведомо откуда: вчера еще была прохладная весна и листья тополей были клейки, а сегодня к вечеру они стали вялыми от внезапной жары. Погоде соответствовало и все остальное...
Этот господин во френче сделал то, чего от него требовали иностранные союзники: наступление русской армии началось. Ударили во все колокола. Газеты пестрели огромными заголовками: «Первый могучий удар!», «Безудержное стремление вперед!»... В газетах «Русское слово», «Московский листок», «Утро России», «Копейка» и множестве других журналисты самого разного калибра, сидя в душных комнатах редакций, начинали свои статейки словами: «Действующая армия. Энский фронт...» Кадеты, энесовцы, эсеры устраивали пышные патриотические собрания. Даже в Совете рабочих депутатов, состоявшем, правда, в большинстве из эсеров и меньшевиков, удалось протащить резолюцию в поддержку наступления. У памятника Скобелеву сменяли друг друга пламенные ораторы. Почему-то это были главным образом дамы лет за пятьдесят и новенькие, только что произведенные прапорщики не старше двадцати лет.