Лев Разгон – Московские повести (страница 76)
— Они не боятся! Они теперь никого и ничего не боятся! — высоким, истерическим голосом говорил ректор университета Любавский.
И вдруг Штернберг понял, что то, о чем с отчаянием говорит неумный и реакционный профессор Любавский, и есть то новое, что он сегодня ощутил. Да, эти люди на Тверском, на Валу, заставе, на пресненских улицах и переулках, — они никого не боялись! Они стали совсем другими, нежели те, кого он знал полтора десятка лет назад, десять лет, пять лет, год назад... Они стали другими! А значит, то, другое, что он столько ждет, — оно уже стучится в дверь!
И случилось это в предпоследний день февраля. Утро этого дня было обычным, ничего не предвещающим. С утра те же разговоры об очередях в Москве, о Протопопове в Петрограде, в газетах обычные туманные вести с фронта.
В обсерватории сыро, холодно. В кабинете дымят печи. На столе кипы таблиц, исписанной бумаги. Через месяц в Петрограде великое событие у русских астрономов — Всероссийский астрономический съезд. Штернберг будет представлять Московскую обсерваторию, он делает один из главных докладов и уже второй месяц занимается его подготовкой.
И вдруг резкий телефонный звонок, к которому он до сих пор не привык. Телефон у них звонит так редко, что его пронзительный и неприятный треск всегда вызывает тревогу.
— Революция! Павел Карлович, революция! В Петрограде революция! — Не сразу он узнал знакомый голос астронома-наблюдателя Сергея Николаевича Блажко. — Я говорю из университета, — надрывно кричал Блажко. — Сейчас звонили из Петрограда — там революция, войска все поднялись. Власть переходит к Государственной думе. Все студенты уже бросили заниматься...
Штернберг встал, отпихнул от себя толстую груду бумаг на столе. Неужели? Неужели наступила? Неужели революция? А что ему следует сейчас делать? «Когда вы выйдете из подполья...» — вспомнил он спокойный голос Николая. Ну, вот, если Блажко говорит правду, если это не «беспорядки», а революция, то он сейчас выйдет из подполья! Выйдет из подполья! Господи! О чем он только думает! Прежде всего надо уйти из обсерватории. Идти на улицу. И там все станет ясно!
Да, революция! Штернберг это понял, как только вышел из Никольского переулка на Среднюю Пресню. Тротуары и мостовые чернели от людей. Они шли к центру. Штернберг увидел, как какой-то рабочий на ходу надевает на рукав своего пальто красную повязку.
— Барин, поедем! — Около него остановился извозчик. Возбужденно, с блестевшими глазами, он кричал: — По случаю свержения государя императора, нынче до университета будет цельный рупь! И то дешево по такому случаю! Поедем, барин!
За всю дорогу Штернберг не увидел ни одного городового. В университете по коридорам проносились студенты, на широком подоконнике три студента старались прибить к невзрачной палке красный флаг. Один из них яростно стучал пресс-папье по гвоздю, он оглянулся на Штернберга невидящими глазами.
В профессорской все разговаривали друг с другом, и никто друг друга не слушал. Штернберга кто-то тронул за руку. Проректор Лейст, красный, возбужденный. Он потянул за собой Штернберга.
— Пойдемте, пойдемте со мной, Павел Карлович...
Они вышли в коридор и прошли в кабинет проректора. Лейст опустился на широкий кожаный диван, усадил рядом Штернберга и, наклонясь к нему, негромко — по-немецки, чего не позволял себе уже почти четыре года, — спросил:
— Что ж это будет? Ведь не может это быть?
— Может, — весело и по-русски ответил ему Штернберг. — И не только может, а уже...
— А государь император? — тоже по-русски спросил Лейст.
— Тю-тю государь император, — сказал Штернберг, глядя в растерянные, блуждающие глаза проректора. — Тю-тю и государь, и император, и все господа министры, и вся прочая, прочая и прочая... Тю-тю, Эрнст Егорович...
— Так что же это такое? Как вы это говорите, Павел Карлович?! Вы, заслуженный профессор, статский советник...
— А не будет больше статских советников, Эрнст Егорович! И действительных статских не будет! И не будет тайных советников! И Станислава не будет, ордена святого Владимира не будет! Ничегошеньки этого не будет, Эрнст Егорович! Все это кончилось! Понимаете, кончилось! На-все-гда!
— О майн гот! Что же это будет? Ведь появятся все эти — социальные демократы! И большевики! Вы, Павел Карлович, слышали о таких — большевиках?
— И слышал. И видел.
— Вы видели настоящего большевика? О, хотел бы я посмотреть, что это есть такое?
— Смотрите.
— На кого это смотреть?
— А на меня. Я большевик.
И, не дожидаясь ответа совершенно растерявшегося Лейста, засмеялся и вышел из кабинета проректора. Шел по коридору и смеялся. Тому, что тот самый выход из подполья, о котором он столько думал, произошел так смешно, просто комически, в кабинете проректора. Ну да, он вышел из подполья. Может всем говорить, наплевав на конспирацию, что он большевик! И может теперь ходить на собрания, выступать у рабочих, он теперь большевик, как и все его товарищи! Свобода! Вот теперь он понял, что такое свобода!
Да, но что же он должен делать? Не стоять же в коридоре университета и кричать, что он — большевик? Он должен работать.
Был уже поздний вечер, когда он вернулся. Варвары не было. Ее очень долго не было. Штернберг понимал, что она уже там: заседает, обсуждает, решает. Ждать ее было нестерпимо трудно.
Варвара действительно пришла поздно. Измученная, усталая, озабоченная и такая радостная, что не было сил сказать ей слово упрека.
— Да, да, — сказала Варвара, села на стул и засмеялась. — Вот он, первый день свободы! Ну, товарищ заслуженный профессор, увидел, наконец, синее небо?
— Я-то увидел, Варюша. Увидел. А где ты была?
— В Мертвом переулке. У Владимира Александровича Обуха. Сбежались к нашему доктору все, кто мог.
— Кто ж там был? — с некоторой завистью спросил Штернберг.
— Да все старики москвичи были. Петр Гермогенович Смидович — ты его знаешь, это брат Вересаева. И Ольминский, и наш Иван Иванович Скворцов, и Виктор Павлович Ногин, и Землячка, и Сольц, — да было человек десять — двенадцать, а кричали мы так, как будто нас сотня была! И невозможно привыкнуть к этому чувству: не надо говорить шепотом, не надо оглядываться.
— Ну и что?
— Ну конечно, не банкет мы устраивали, хотя Владимир Александрович и достал из своих тайных погребов две бутылки вина. Праздновать некогда! Мы довольно быстро договорились о самом главном: о мобилизации на развертывание революции всех партийцев и всех московских рабочих. Написали обращение к рабочим, тут же наши повезли его в типографию. Пока нет еще точных сведений из Питера. Но очевидно, что в Думе хозяйничают даже не кадеты, а октябристы. Ха! Родзянко во главе революции! Красивая картинка! Но мы завтра же приступим к созданию Советовэна заводах, в районах... Теперь нам предстоит работа!
Рано утром Штернберг прибежал в обсерваторию. Он зажег свет в темной и пыльной кладовой негативов и стал вытаскивать старые папки. Совершенно безошибочно он нашел ту самую. Теодолитные съемки...
За этим занятием его застал Блажко.
— Вы материалы к съезду готовите, Павел Карлович?
— К съезду? Какому съезду? — И от души расхохотался. — Нет уж, увольте, голубчик, от астрономического съезда и прочего небесного... Разве теперь съездом надобно заниматься? Рассчитывать до шестого знака орбиту нового астероида?..
— Да, пожалуй, не до этого...
— Ну и я так думаю. Сегодня все отменяется! Сегодня революция!
Планы города, сделанные десять лет назад, Штернберг убрал в стол и запер. Вчера Варвара сказала, что только теперь и начнется борьба. Вместо протухшего и обанкротившегося царька, вместо таких болванов и истериков, как Протопопов и Щегловитов, придется иметь дело с октябристами Гучковым и Рябушинским, с прожженными политиканами-кадетами. Они возьмут власть и ради ее сохранения пойдут на все...
В Москве — революция. Сегодня в этом можно было уже не сомневаться. Улицы в красных флагах, висящих на домах, а то и прямо воткнутых в снег. Флаги были узкими; с трехцветного содрали белую и синюю полосы и оставили только пламенеющий язык красной материи. Газетный киоск закрыт, висело написанное карандашом объявление, что сегодня газет не будет. Тут же рядом наклеена листовка. Та самая, о которой вчера рассказывала Варя.
Он стоял, читал и перечитывал: «Товарищи! Бросайте работу! Солдаты! Помните, что сейчас решается судьба народа. Все на улицу! Все под красные знамена революции! Выбирайте в Совет рабочих депутатов! Сплачивайтесь в одну революционную силу!» Он ее перечитывал, эту листовку, которую никто не срывал, которую, стоя с ним рядом, читали вслух мужчины и женщины — пресненцы, рабочие.
Трамваи не ходили. Густые толпы кричащих людей с красными флагами посреди мостовой. С винтовками на плече прошла какая-то воинская часть, духовой оркестр впереди и играет «Марсельезу» так, как будто это был привычный «Егерский марш». Разрезая толпу, ехала артиллерия. Рыжие лошади неторопливо тащили трехдюймовые пушки. По бокам и позади пушек — артиллеристы. Конские гривы и сбруя были украшены алыми лентами, на зарядных ящиках сидели мальчишки и изо всех сил кричали: «Нам не надо златого кумира, ненавистен нам царский чертог...» Штернберг смотрел на ликующих мальчишек. Они, наверное, и не знают, что значат эти слова: «кумир», «чертог». Но знают, что поют революционное! А пушки те же... Точно такие, из каких расстреливали таких же мальчишек здесь же, на этой же улице, тогда, в декабре пятого... Да, пушки нельзя выпускать из рук!..