Лев Разгон – Московские повести (страница 22)
Он не испытывал ни приступа слепой гордости и никакой особой радости. В университете было плохо: начинались студенческие волнения, грызня в профессуре... В стране — выстрелы террористов, суды, виселицы... Приступы боли в сердце повторялись все чаще, ему тогда казалось, что на этом и кончается все, что он успел сделать. И даже некому было об этом сказать... Матери уже не было в живых, Саша был далеко, с Голицыным порвалась старая дружба... Еще с его женой поддерживались прежние дружеские связи, и ей тогда, году в девятьсот втором, он писал: «В моей личной жизни так мало радостей, что расстаться с этой жизнью мне не жалко — мне жалко, что со мной погибает полезная людям очень хорошая машина для изучения природы: свои планы я должен унести с собой, так как я никому не могу завещать ни моего опыта, ни экспериментального таланта. Я знаю, что через двадцать лет эти планы будут осуществлены другими, но это стоит науке двадцать лет опоздания!..»
Он был тогда искренен перед нею. Он действительно думал, что жизнь его доконала, что он гибнет физически, а вместе с ним погибают его замыслы... Все же тогда он справился с болезнью, у него хватило сил еще на годы больших трудов, он еще кое-что успел... Но разве ему было лучше, радостнее? В России творился кошмар, от этого нельзя было спрятаться ни в какую науку! Эта бесчестная, глупая война, окончившаяся так позорно! Если бы хоть половину того, что было всажено в эти броненосцы, которые пошли с людьми на дно, если бы хоть ничтожную часть денег, ушедших на никому не нужную и мерзкую войну, пустили бы на школы, на университеты, на лаборатории, на науку, как бы по-настоящему расцвела Россия!.. И этот царек, маленькое глупое создание, ничтожество, которому Россия досталась — как купцу лабаз! — в наследство от отца... 9 января... Расстрел безоружных людей у самого дворца человека, в которого они так по-детски верили... Полиция, которая начала врываться в университет, аресты способнейших учеников, раскол в профессуре...
Напрасно он пытался от этого уйти в свою науку, напрасно он пытался спрятаться от жизни в свою физику. Ничего не получалось из этого! Он писал Голицыной, которая это тяжкое время была почти единственным его поверенным: «О себе скажу, что я в полной прострации: я ничего не могу думать, ничего делать — вся моя деятельность насадителя науки в дорогом отечестве представляется мне какой-то безвкусной канителью, я чувствую, что я как ученый погибаю безвозвратно: окружающая действительность — одуряющий кошмар, отчаянье».
А ему еще предстояло пережить многое: гром пушек на Пресне и Кудринской площади, разбитые снарядами дома, притихшую Москву, по которой топают сапоги гвардейцев Семеновского полка, цокают копыта казачьих разъездов... и это через каких-нибудь полтора месяца после царского манифеста, после пресловутой «конституции»... Как в нее все эти дурни поверили! На другой день после манифеста 17 октября поцелуи, слезы, восторги, тосты в ресторанах: «Ты победил, Галилеянин!», «Воскресла Русь!», «Свобода, равенство и братство!» — и еще как-то и еще что-то...
И вся профессура, все почти без исключения бросились в политику. Такие субчики, как граф Комаровский и ему подобные, — в октябристы, под крылышко московского городского головы Гучкова! Ну, партия, конечно, богатая, содержится московскими богатыми промышленниками и купцами... «Партия семнадцатого октября» — их, конечно, устраивает и тот царь, и эта русская разновидность парламентаризма. Богатеть сейчас можно, вот сколько настроили себе домов эти господа!.. А большинство профессоров — те кинулись к кадетам, в конституционно-демократическую партию... Может быть, потому, что в политике не разбирается, но он не в состоянии понять, в чем же разница между этими двумя партиями?.. Ну, в кадеты пошли более порядочные, более умные, что ли: Муромцев, Трубецкой, Мануйлов, Вернадский...
Но, ей-ей, так незначительна разница между теми, кого устраивает нынешнее издание этого старого, уже с опровергнутыми теориями и формулами, учебника, и теми, кто хотел бы его сохранить, кое-что там изменив, подправив... Все равно как если бы физики стали цепляться за старую теорию эфира...
Ну, а за профессорами пошли по тем же дорожкам и их приват-доценты, ассистенты, лаборанты... И везде, в каждой лаборатории, в каждой аудитории, — всюду споры о политике! С кем ни заговоришь, даже с Витольдом Карловичем Цераским, — все о политике, все о политике! Как же ему нравится университетский астроном Павел Карлович Штернберг! Вот от кого никогда не услышишь ни одного слова о политике!.. И каждый раз, когда кто-нибудь из университетских коллег хочет втащить Штернберга в политический спор, он отклоняет эти попытки спокойно и решительно. Да, его интересует только его астрономия, только его наука. И таким должен быть настоящий ученый!
Он вспоминает, как больше пяти лет назад, в конце октября того самого пятого года, пошел он на премьеру в Художественный театр. Тогда он еще ходил в театр... Правда, в университете и делать было нечего, никто не работал, никому до науки не было дела. А спектакль ждали с нетерпением... Новая пьеса знаменитого Максима Горького «Дети солнца». Про интеллигенцию, про ученого... Смотрел на сцену, как всегда, немного иронически, ничего не ожидая, с интересом думая, как же знаменитый актер Качалов станет изображать ученого... А потом весь скепсис у него из головы вылетел! И он не сводил глаз с этого обаятельного и грустного, кажущегося всем смешным человека — чудаковатого, рассеянного, ничего под самым своим носом не видящего, занятого только одним, думающего только об одном — о своей науке!..
Почему люди считают Протасова эгоистом, не интересующимся людьми, чудаком, каким-то городским сумасшедшим?
Лебедев через несколько дней после спектакля зашел в книжный магазин, купил свежую книгу «Шиповника», где была напечатана пьеса, и несколько раз ее перечитал. И убедился, что не в замечательном актере дело, что обаяние Протасова в том человеческом, что в него вложил Горький.
До сих пор помнит он целые куски из монологов Протасова: «Все — живет, всюду — жизнь. И всюду — тайны. Вращаться в мире чудесных, глубоких загадок бытия, тратить энергию своего мозга на разрешение их — вот истинно человеческая жизнь, вот где неисчерпаемый источник счастья и животворной радости! Только в области разума человек свободен, только тогда он — человек, когда разумен, и, если он разумен, он честен и добр! Добро создано разумом, без сознания — нет добра!»
Вот настоящая программа жизни ученого! Его, Лебедева, программа.
И как можно обвинять ученого в том, что ему безразлично человечество, если он и его наука только для человечества и существуют!..
...Когда-то, в давние времена, Саша Эйхенвальд познакомил Лебедева с Марией Федоровной Желябужской. Богатая женщина, жена статского генерала, она стала известна под своим театральным псевдонимом — Андреева, на первых ролях была в Художественном. Красивая, волевая, очень талантливая женщина.
Потом Лебедев узнал, что Андреева бросила своего генерала, богатство, стала женой Максима Горького. Лебедев не был знаком с человеком, который написал «Дети солнца». Но ему хотелось, чтобы тот узнал, что думает ученый о герое пьесы. Он вспомнил про свое знакомство с Марией Федоровной и написал ей письмо, в котором восхищался тем, как тонко и точно автор пьесы передал чувства, мысли настоящего ученого. Он сгоряча написал актрисе, что взял бы монолог Протасова введением в свою книгу... Он тогда еще наивно думал, что напишет книгу о физике...
Пусть говорят о Протасове что угодно, пусть говорят то же самое и о нем, но он, Лебедев, будет заниматься только тем, во что он верит, — только наукой! Он будет заниматься своей наукой, он будет продолжать создавать московскую школу физиков, которые еще дадут миру много замечательного!
А чего он так боится этого будущего? Как только ни прижимала его жизнь, какие только препятствия ни ставила — выходил из тупика, принимался снова за работу! Было время, когда считал себя, как ученого, конченым. И что? И после этого не раз испытывал волшебство догадки, радость от красоты доказанного... Ну что он разнюнился?! Ему только сорок пять лет, у него прекрасная лаборатория, талантливые и преданные ученики, только сейчас он и может по-настоящему развернуть работу! Все еще будет, господин кудесник! Сбудется!
Глава III
РАССКАЗЫ ПРО СЕБЯ
МОХОВАЯ
...Вот уже и лучше стало!.. И, собственно говоря, можно бы слезть с осточертевшей постели и пойти в лабораторию. Лебедева иногда приводило в ярость, что самые близкие, хорошо знающие его люди так и не могут понять, когда ему хорошо и когда плохо... Никогда ему не было плохо в лаборатории! Напротив, когда начинало покалывать сердце, ныть левая рука, когда начинало обволакивать омерзительное и давящее чувство беспомощности, то для него лучшим лекарством была лаборатория. Там, среди своих учеников, среди своих приборов, забывал о болезни, уходила боль, проходила тоска, он оживлялся, как будто окружающая его молодость вливала в него новые силы. Почти никто не мог поверить: не в постели, а в лаборатории становится ему лучше!..