Лев Разгон – Московские повести (страница 102)
Штаб Второй армии начал стремительно перемещаться на запад. Командарм спешно выводил свои силы из-под удара белых. Шорин был уверен, что наступление белых выдохнется, как только окончательно развезет дороги. Так оно и получилось. Части генерала Гайды увязали на раскисших дорогах и в проснувшихся болотах. Полки Второй армии свободно уходили на запад.
Конечно, в этом быстром марше было и что-то бесконечно грустное — как во всяком отступлении. Газеты, выпускаемые Штернбергом, десятки агитаторов убеждали красноармейцев, что отступление временное, что наступательный порыв белых скоро выдохнется. Штернберг верил, что не за горами наше ответное наступление. А все-таки... А все-таки они уходили из городов и сел, оставляя в страхе бедноту и торжествующих бывших чиновников, крупомолов, лабазников... 7 апреля пришлось оставить Воткинск, а через неделю и Ижевск. А потом и дойти до реки Вятки.
В начале отступления армии, когда красные оставили Оханск и Осу, а штаб Второй армии выехал из Сарапула, Штернберг остановился на ночевку в большом селе. Квартирмейстер привел его в огромный деревянный дом, где когда-то под одной крышей находились и постоялый двор, и трактир, и лабазы. За несколько часов до Штернберга туда приехал Соловьев и, как обычно, заботливо встречал Штернберга: стаскивал с него тяжеленный тулуп, помогал снять мокрые валенки. На раскаленной плитке уже плевался кипящий чайник, в углу были свалены большие пачки газет.
— Неужто московские, Василий Иванович? — радостно спросил Штернберг. — Почти десять дней не было!
— За целую неделю привезли. Они, оказывается, два дня назад были доставлены в штаб и вместе с нами отступали...
— Смотрели уже? Есть новости?
— Смотрел, — виновато ответил Соловьев. — Как не быть новостям! Разным — и хорошим, и плохим...
— Ну, давайте с плохих. Лучше начинать с них, — решительно сказал Штернберг.
Несгибающимися от холода пальцами он взял серый тонкий лист газеты. Это были московские «Известия» от 20 февраля. Штернберг посмотрел на первую полосу, перевернул газету. В отвратительно черной рамке мелькнула фамилия. Такая знакомая, такая бесконечно родная... Гопиус! В некрологе по-военному кратко сообщалось, что 15 февраля от сыпного тифа скончался заместитель военного комиссара Московского района по инженерной части, активный участник октябрьских боев в Москве Евгений Александрович Гопиус...
Уронив газету на колени, Штернберг сидел прямо, уставившись в деревянную стену. В его ушах вдруг зазвенел резкий голос Гопиуса, он вспомнил его лицо, саркастическую улыбку, спокойствие в самые трудные минуты. Вот ушел и еще один спутник его жизни. Да, Гопиус сопровождал его почти все годы жизни в партии. Мятущийся, не признающий никаких авторитетов Гопиус, нашедший себя окончательно лишь в дни октябрьских боев. И проживший после этого только полтора года...
— Да, да, хорошо его помню, — сказал Соловьев. — Несмотря на всю его резкость, в нем было что-то необыкновенно привлекательное. Неординарность, что ли? Он был какой-то неожиданный...
— Он был надежный, — устало сказал Штернберг. — Он был нравственно надежным человеком. Он всем казался неожиданным в речах и поступках... А в действительности у него был совершенно железный круг нравственных представлений, и он никогда не переступал его. Никогда не изменял своей совести, на него можно было положиться, как на каменную гору. Но и горы не вечны. На семь лет моложе меня был Женя... Устал я от смерти молодых, Василий Иванович. Идет война, каждый день гибнут на моих глазах прекрасные молодые люди, полные сил. А меня, старого и обомшелого, ни пуля, ни сыпняк не берут...
— Павел Карлович, бедный вы мой, я понимаю, что значит терять близких... Но что же мы с этим можем сделать? Нам, оставшимся, надо продолжать жить. И драться. И работать.
— Да, надо. Если завтра будет дневка, организуем бойцам баню. Мне возница сказал, что тут не только по избам бани, но есть одна общая. Натопим ее, пусть хоть несколько сот красноармейцев помоются. Вот и будет им и отдых и удовольствие. А я сейчас лягу. Ужинать не хочу, извините меня, милый...
Весну Вторая армия встречала на реке Вятке. Впрочем, это уже была не только Вторая армия. Восточный фронт укреплялся с каждым днем. Чуть ли не ежедневно прибывали из центра подкрепления, оружие, боеприпасы. Вторую и Третью армии объединили под командованием Шорина. И Шорин — теперь уже не командарм, а командующий группой войск — все дни в дивизиях: давал разгон командирам полков, голос его гремел с неумолкающей силой.
Контрнаступление советских армий началось на юге Восточного фронта в самых последних числах апреля. По вечерам, когда командование собиралось вместе, все с нетерпением вслушивались в тихое телеграфное пощелкивание в соседней комнате. Оттуда приходили фронтовые новости. Они были хорошими, эти новости. Дивизии Эйхе и Чапаева опрокинули фронт белых, перерезали железную дорогу и двигались на Бугульму. 13 мая советские войска освободили Бугульму.
В городе со странным татарским названием Мамадыш штаб двух армий Восточного фронта готовил свой удар. Бурная северная весна уже заканчивалась. Леса опушились, болота затянулись свежей зеленью, и теплыми вечерами комариные орды начали свои зверства.
В двух газетах — русской и татарской — Штернберг печатал советы о том, как бороться с «комарами — помощниками белогвардейцев»...
Шорин не стал ждать, когда подсохнут лесные дороги. 25 мая Вторая армия перешла в наступление. Уже на следующий день передовые части Красной Армии ворвались в Елабугу. Кама была совсем рядом!
— Насколько, товарищи, веселее и легче по болоту наступать, чем отступать! — сказал вечером на митинге Штернберг.
И уставшие, насквозь промокшие красноармейцы захохотали, глядя на своего комиссара — старого, но бодрого, мокрого, но веселого.
А Штернберг, придя в штаб, еще долго сидел на скамейке. У него не было сил снять с себя мокрую шинель. Соловьев заставлял его выпить горячего чаю, укладывал в постель, накрывал теплым. И полночи не спал, слушал, как в соседней комнате заходится глухим и натужным кашлем старый московский профессор. Однажды утром, глядя, как Штернберг отнимает ото рта запачканный кровью платок, Шорин решительно сказал:
— Довольно, профессор! Еще не хватает, чтобы у меня единственный во всей Красной армии профессор-комиссар ноги протянул! Надо вам уезжать лечиться, Павел Карлович! Ижевск вчера взяли, завтра-послезавтра возьмем Воткинск. Вы свое дело сделали, привели, как обещали, красноармейцев снова на наши старые позиции. А теперь следует вам подлечиться, чтобы не пасть смертью храбрых, как вы говорите на митингах...
— Ах, Василий Иванович! — устало ответил Штернберг. — Для комиссара такая смерть еще завиднее, чем для красноармейца! Особенно когда красноармеец молод, полон сил, а комиссар стар и жизнь у него на излете... Армия наступает, а я лечиться буду!.. Да и есть телеграмма из Москвы, чтобы Соловьев выезжал в распоряжение ЦК. Так что, армию без комиссара оставлять? А вы, Василий Иванович, известный бурбон, баши-бузук и сорвиголова... Вас нельзя оставлять без старческого присмотра. Вот обещаю: как возьмем Пермь, поеду лечиться. Чтобы успешнее с вами справиться.
В первых числах июля в летней жаркой Перми Штернберг сидел за круглым дачным столом в саду большого дома, где расположился только что переехавший штаб армии. Дышать было тяжело, он уперся руками в толстую дубовую столешницу и не сводил глаз с зеленого моря полей, лугов и лесов на том, низком берегу Камы. В таком виде и застал его Шорин. Он сделал вид, что не замечает состояния своего комиссара, уселся рядом, вытер лицо платком и мечтательно сказал:
— Чем воевать, сидеть бы тут, за этим столом, и пить чай с медом и свежим калачом. Тут мед знаменитый, Павел Карлович! Поедете в Москву — захватите с собой. Я это устрою.
— Почему это в Москву?
— Только что пришла телеграмма из Москвы: направить вас для лечения. Согласен с этим. Нам еще воевать да воевать. От Перми до Владивостока далеко. Хочу еще с вами поработать! Я бы, может, и своими дедовскими средствами вас полечил, да, очевидно, армию нашу перебросят на юг, а я получу другое назначение. Пока суд да дело, вы подлечитесь, отдохнете, Москвой подышите, а потом ко мне... Сюда или на юг — куда пошлют. А?
ВОСТОЧНЫЙ ФРОНТ
Сколько же он пробыл в Москве?.. Неужели только два месяца! Штернбергу казалось, что не месяцы — годы отделяли его от всего, что неустанно продолжало жить в его памяти: серые туманы над вятскими болотами; холодная неуютность северных рек; красноармейцы, проваливавшиеся в оседающих сугробах; тревожные ночи в глухих селах; разбитые дороги, по которым весело наступать и тоскливо отступать...
Москва была жаркой, пыльной, голодной и тревожной. Штернберг полежал в больничке, и осматривавший его старый и милый знакомый Владимир Александрович Обух сердито ему сказал:
— Старик должен быть стариком, Павел Карлович! Я сам старик и поэтому имею право так говорить! Каким мы вас отпустили из Москвы и каким вы приехали сюда! Хорошо знаю, что, пока мы тут в тылу сидели, вы воевали, а не по балам шатались... Но мне уже передали как вы себя неразумно вели! Как будто вам двадцать пять лет, а не пятьдесят пять... Владимир Ильич требует, чтобы таких, как вы, за такое поведение судили, как за хищническое отношение к важнейшему партийному достоянию! Да. Вот при первой встрече с ним все ему про вас расскажу!..