Лев Лосев – Эзопов язык в русской литературе (современный период) (страница 10)
Этот простейший пример конфликта между Цензором и Автором выявляет, между прочим, наиболее принципиальную феноменологическую проблему текста: взятый сам по себе, не инкорпорированный в одну из структурно организованных областей интеллектуальной деятельности, текст существует только как материальный объект (бумага, покрытая типографскими знаками; звуковые колебания и т. п.), то есть, иными словами, не существует в системе социальных значений. С другой стороны, имея, по видимости, дело с одним и тем же текстом, Цензор и Автор имеют дело, по существу, с двумя различными: манифестации одного и того же материального текста в политической структуре одни, а в художественной – совершенно другие87.
3.1. Следует отметить, что здесь и далее, за исключением специально оговоренных случаев, понятия Автор, Читатель и Цензор берутся в идеальном смысле, как если бы каждый из этих трех участников русского литературного процесса владел бы только одним кодом для чтения текста, например, для цензора этот код состоял бы из официально утвержденной системы разрешений и запрещений и т. д. Имея в виду схему взаимоотношений, при которой возникает и применяется ЭЯ, мы будем оперировать именно такими абстрактно-идеальными типами (см. II.4.3–4). В действительности же встречаются как разные степени ограниченности цензоров, так и разные степени сознательности авторов и читателей по отношению к ЭЯ. Как известно из истории русской литературы, среди цензоров встречались даже представители художественной и интеллектуальной элиты (например, Жуковский, С. Т. Аксаков, Никитенко). С другой стороны, никогда не было недостатка и в чиновниках, чей кругозор не выходил за пределы официальных установлений. Но и цензоры второго типа не всегда могут рассматриваться как идеальные Цензоры, так как самые установления в разные периоды по-разному ограничивали или расширяли задачи цензуры: были периоды, когда правительственному цензору вменялось в обязанность следить только за буквальным соблюдением цензурных ограничений и даже
3.2. Итак, представим себе случай, когда Автор, хорошо осведомленный о функционировании системы политических табу (цензуры), решает упредить вмешательство Цензора и отказывается от ряда прямых высказываний в тексте, от прямого изображения некоторых деталей реальной жизни, заменяя их намеками и иносказаниями. Мотивировки Автора лежат, как мы видим, в данном случае за пределами литературы, но для реализации в литературном тексте намеков и иносказаний Автор не располагает иными средствами, кроме литературных: тропов, риторических фигур и манипуляций со структурой произведения в целом. Вводимые элементы намеков и иносказаний обязательно должны быть применены последовательно, систематично (в противном случае производимый ими эффект будет ничтожно мал, если не равен нулю), и неизбежно они повлияют на текст в целом: вступят в континуальные или контрастные отношения с другими компонентами текста, приведут к перемещению смысловых и эмоциональных акцентов и т. п. (см. III.6.1 и V.3). Это системное изменение текста, вызванное введением в текст намеков и иносказания, мы и будем понимать под ЭЯ.
3.2.1. Для этой категории явления в русской критике нередко употребляется слово «стиль», которого, однако, мы сознательно избегаем как двусмысленного (подробнее об этом см. II.189). В самом деле, ведь «стилем» часто называют и индивидуальную манеру автора, которая никак не может быть определена склонностью к ЭЯ: использование ЭЯ не исключает разнообразие индивидуальных манер. Для определения нашего понимания ЭЯ очень удобна трехмерная модель, предложенная Роланом Бартом, который разделяет
4. «Один эзоповский язык чего стоит! <…> Как это трудно, изнурительно, почти погано!» – писал М. Е. Салтыков-Щедрин91. Вообще, инвективы в адрес ЭЯ часты в русской литературе, критике и даже в литературоведении. Так, редкое упоминание ЭЯ в советских источниках обходится без присовокупления цитаты из статьи Ленина «Партийная организация и партийная литература» (1912):
Проклятая пора эзоповских речей, литературного холопства, рабьего языка, идейного крепостничества! Пролетариат положил конец этой гнусности, от которой задыхалось все живое и свежее на Руси92.
Почему так ругался Ленин, понятно: для него ЭЯ был средством проводить «через препоны и рогатки цензуры – идею крестьянской революции, идею борьбы масс за свержение всех старых властей»93. Что он понимал под литературой, становится очевидным из того факта, что в графе «профессия» в опросных листках он имел обыкновение ставить «литератор». Ленин говорил о политической полемике и пропаганде. Для него как практического политика ЭЯ был вынужденной уловкой, обойтись без которой было бы желательно. Но вот современный Ленину публицист совершенно иного направления, В. В. Розанов, тоже обрушивает на ЭЯ громы и молнии, связывая его с трусостью, с низменностью духовных запросов русской интеллигенции, презрительно называет ЭЯ «фигой в кармане»94. Фактически Розанов лишь продолжает традицию критики ЭЯ с моральных позиций, начатую задолго до него Достоевским (см. Глава VII), подобно тому, как в наше время такое же осуждение ЭЯ звучит в публицистике Солженицына95.
4.1. Осуждение ЭЯ с позиции политика или моралиста оправдывается многими историческими причинами, но вот отказ многих критиков, исследователей литературы от анализа ЭЯ, их предвзято отрицательное отношение к этому факту литературной жизни представляется парадоксальным даже в исторической перспективе. Приведем характерное высказывание авторитетнейшего критика щедринской эпохи, Д. И. Писарева:
…Щедрин всегда смеется от чистого сердца, и смеется не столько над тем, что он видит в жизни, сколько над тем,
Любопытно, что критик социалистического, утилитаристского направления в форме упрека перечислил как раз все основные элементы текста, создающие наклонение писания и индивидуальную манеру автора.
Не все выражали это так откровенно, как Писарев, но вообще в дореволюционной русской критике господствовало отношение к ЭЯ как к инородному по отношению к литературе элементу, заведомо снижающему художественное качество произведения. Как видно из вышеприведенной цитаты, даже само мастерство писателя во владении ЭЯ бралось на подозрение как недостойное подлинного художника и лежащее вне серьезного искусства качество. Эстетическая неполноценность ЭЯ была презумпцией для критиков разных направлений. Патетической риторике «смелой» ювеналовой сатиры отдавалось предпочтение перед «рабской» сатирой эзоповской. Скабичевский, далекий от писаревского радикализма критик, писал:
У Щедрина талант к сатире, так сказать, скоропреходящей. Нарождается недолговечный тип самодуров – г. Щедрин бьет самодуров; нарождаются ташкентцы – г. Щедрин бьет ташкентцев… Это типы минуты. Пройдет данный момент, – и сатира г. Щедрина теряет свою соль, становится достоянием археологии98.
Это нежелание критики признавать за ЭЯ самостоятельное художественное значение и анализировать его с точки зрения его эффективности как компонента текста (как было, скажем, принято писать о музыкальности стихов Фета, о построении фразы у Л. Н. Толстого или об используемой Островским лексике) коренится в системе культурных ценностей эпохи. Образцовой для литературы в период подъема либерально-радикального движения была скорее личность бесстрашного трибуна, чем лукавого ирониста. Общественная ситуация в России, начиная с 1860‑х гг., сложилась таким образом, что политическая полемика почти полностью была перенесена в художественную литературу и литературную критику. В такой обстановке критикам действительно было нелегко различать гражданскую позицию писателя и приемамы его творчества. От писателя на каждом шагу требовали отваги шиллеровских героев, забывая мудрое изречение Шиллера: «Лишь тот, кто верен своему времени, легче других добивается бессмертия».