Лев Корнешов – Антология советского детектива-29. Компиляция. Книги 1-20 (страница 108)
Но что так волнует Питера Скарлборо? Неужто Дивер вышел на тех, кто держит наркотический бизнес? Если это так, то мое положение становится угрожающим.
Ведь, положа руку на сердце, я должен признаться, что до сих пор не разгадал, кто такой Питер Скарлборо, кого он представляет, чем занимается и что заставляет его цепляться за эти мифические бумаги?
– Келли, посмотрите, что с ним? Жив?
– Жив, коммунисты живучи, вы разве не видели, как Рэмбо расправлялся с ними, и они снова поднимались?
– Оставьте в покое Рэмбо и просветлите ему мозги. Он должен заговорить, или я ничего не понимаю в человеческой натуре.
Келли удалился и, возвратившись, окатил меня ведром ледяной воды. Я открыл глаза: надо мной склонился Келли.
– Жив, притворялся, но сейчас я его…
– Погодите, Келли. Посадите мистера Романько в кресло, дайте напиться, а Кэт пусть принесет рюмку рому. Ему нужно придти в себя, и я верю, у нас разговор таки состоится, не так ли, мистер Романько?
Келли подхватил меня под мышки, рывком поднял с пола и легко, на вытянутых руках (силища у парня!), перенес и усадил в кресло.
Появилась Кэт с бокалом, наполненным темно-коричневым напитком. Ее лицо исказил неподдельный ужас, что свидетельствовало о непрезентабельности моего внешнего вида, и я попытался улыбнуться, чем вообще насмерть напугал девицу. Клянусь, но на ее лице я прочел сострадание. И на том спасибо, Кэт…
– Глотните, мистер Романько, вам это необходимо! – сказал Питер Скарлборо.
Я не стал сопротивляться. Правда, раздвинуть губы самостоятельно я так и не смог, и мне помог Келли: он, не церемонясь, своими толстыми пальцами чуть не разорвал мой рот, а затем плеснул туда из бокала. Раскаленная жидкость буквально сотрясла меня, конвульсии просто-таки скрутили тело. Но через минуту я почувствовал, как жизнь возвращается в мое сердце и в мышцы.
– Пусть отдохнет, пусть, Келли.
Какое-то время я сидел с закрытыми глазами, собираясь с силами. Мне нужно было приготовиться к новым побоям, а в том, что Келли будет бить и бить, я не сомневался – ведь сказать что-нибудь путное я не смогу, не смогу, и все тут. Ибо ничего путного не знаю…
– Мистер Романько, я надеюсь, вы понимаете, что выхода у вас нет: или бумаги – и последующая свобода и деньги – если вас не устраивает сумма, назовите другие условия, или, сами понимаете, вы превращаетесь в лишнего свидетеля, а свидетели в нашем деле не нужны. Вы слышите меня?
– Слышу… – Я открыл глаза и увидел прямо перед собой лицо Келли. Он стоял передо мной, чуть наклонившись и широко расставив ноги.
Это и спровоцировало меня. В удар правой ноги я вложил всю свою накопившуюся злость к этому подонку, избивавшему меня безнаказанно и самоуверенно, даже в мыслях не допуская возможности расплаты.
Рев Келли был таким звериным, что в моем воспаленном мозгу промелькнула искра жалости к бандиту, но она тут же растворилась в боли, сотрясшей тело. Питер Скарлборо, оказывается, умел бить не хуже…
Сколько провалялся без сознания, не помнил. Очнулся в кромешной темноте, бессильный и пустой, осознав лишь одно – еще жив.
Мне хотелось плакать, но слез не было, они, наверное, испарились вместе с болью, вместе с остатками сил, как испаряется вода, попавшая на раскаленную докрасна печь.
9
В конце зимы 1984-го, когда ситуация с Лос-Анджелесом практически прояснилась, оставалось лишь соблюсти формальности, то есть дотянуть до последнего официального дня, когда еще можно подавать заявки на участие в Играх и, собрав Национальный олимпийский комитет СССР, выслушать «возмущенные» речи заранее подготовленных ораторов и с чистой душой оформить отказ.
– А что, разве можно прощать американцам их штучки-дрючки? Так за здорово живешь переполовинили нам Олимпиаду – сколько денег в трубу вылетело! – и отправиться в Лос? Нет, эти штучки-дрючки не проходят! – Гаврюшкин победоносно окинул меня взглядом маленьких, колючих и беспросветно темных глаз, из-за чего нелегко было прочесть его потаенные, а не декларируемые мысли.
Он совсем недавно совершил головокружительную карьеру, в один день превратившись из рядового зав.отделом спорта отраслевой газеты в заместителя министра – зампреда Госкомспорта. Начальственного блеска набраться еще не успел, а отношения наши были всегда дружеские, хотя, конечно, друзьями мы никогда не были – сказывалась не одна лишь разница в возрасте (Гаврюшкин, считай, лет на семь-восемь старше), скорее определяющую роль играл разный подход как к людям, так и к делу, которому мы служили.
В журналистике Гаврюшкин был не силен. К тому же печатный орган, который он представлял, и не требовал особых глубин, главное – побольше слов типа «молодцы», «ледовая дружина», «мужественные ребята», «советский патриотизм» и т.п. Каюсь, подобными словечками грешил и я, отправляя очередной опус с какого-нибудь чемпионата мира или Олимпийских игр, но делал это искренне, потому что знал истинную цену золотым медалям, достававшимся с каждым годом все труднее и труднее. Спорт становился молохом, высасывающим запасы нервной и физической энергии из самых потаенных хранилищ организма.
В молодости человек редко задумывается о старости, а когда ты к тому же полон сил, молодецкая удаль так и играет, так и кипит в каждой твоей клеточке, ничто не выглядит чрезмерным во имя того, чтоб подняться на пьедестал почета и увидеть, как над твоей головой – в твою честь! – медленно поднимается красный стяг, и стадион встает и аплодисментами приветствует тебя, одобряя твои усилия. Когда ты на коне и твои портреты красуются на первых страницах газет, когда ты сам себе кажешься непобедимым и уверен, что таким и останешься навсегда, нелегко отличить словесную шелуху от искреннего восхищения, и потому Гаврюшкины оды не вызывали отпора или возмущения. С годами он превратился в мэтра, с коим считались в серьезных организациях. Когда же он подружился с одним высокопоставленным чиновником, не имевшим, правда, никакого отношения к журналистике, но зато руководившим едва ль не всем физкультурно-спортивным движением в стране, Гаврюшкин обрел наконец-то так недостававшую ему административную поддержку. Он просто на глазах менялся, и не к лучшему: не говорил, а глаголил истины, не терпел малейшего несогласия или инакомыслия, в образцы спортивной журналистики, ничтоже сумняшеся, возвел собственные худосочные статьи и пару книжонок, написанных на том же уровне.
Не знаю, чем я тому обязан, но ко мне Гаврюшкин относился по-прежнему откровенно дружески. И когда я посетовал, что олимпийский год пропадает, он понял мое откровение по-своему:
– Не пускай пузыри, Олег. Свет клином не сошелся на американской Олимпиаде, тем паче я уверен – она у них провалится, помяни мое слово. Что за Олимпиада без нас и без социалистов, то есть соцстран, они нас поддержат стопроцентно, никуда не денутся! Вот и гляди, какие получаются штучки-дрючки! Считал, сколько медалей на Играх достается нынче в среднем нам и соцам? Две трети! Значит, когда они проигнорировали наши Игры, то отсутствовало лишь тридцать процентов сильнейших, способных завоевать медали, а у них – да что там, соберутся второразрядные спортсмены, мираж, и только. Ладно, это дело решенное. Как ты смотришь, если я похлопочу и тебя включат в делегацию на сессию МОК в Швейцарию?
– Протестовать не стану.
– Лады, готовься, – Гаврюшкин уловил мое удивление быстрым решением столь сложного в обычной ситуации вопроса (оказаться в официальной делегации провинциалу так же трудно, как и нереально, если ты не обременен «должностью». Ну а какая должность у репортера из республиканской газеты?)
– Не дрейфь, я еду руководителем. – Он самодовольно рассмеялся.
– Ты делаешь просто-таки поразительные успехи. Поздравляю!
– Держись меня, Олежек, не пожалеешь.
Это мне понравилось меньше, потому что никогда не любил, больше того – не терпел зависимости от кого бы то ни было. Но я смолчал, простив ему эту бестактность. Если откровенно, я ценил в Гаврюшкине цепкость, умение быстро мыслить, к тому же он неплохо владел испанским и немецким, что тоже подкрепляло сильные стороны его характера.
– Можно готовить документы?
– И быстрее, времени – в обрез. Как только возвращусь из Сараево, с зимних Игр, думаю, что мы выиграем, так сразу в Женеву.
Мы сидели в гостях у Виктора Синявского, отличного репортера и моего настоящего друга, журналиста глубокого и думающего, самозабвенно любившего спорт, всерьез заняться которым ему помешала война, куда он, 17-летний киевлянин с Десятинного переулка, отправился добровольцем сначала в голосеевские окопы, а затем – в действующую армию, подделав метрику и сразу повзрослев на два года. Мы сошлись с Виктором еще в Мехико-сити, на Играх, и, несмотря на значительную разницу в годах, подружились. Два года назад Виктор, как он сам выразился, сошел с дорожки и перебрался на трибуну, – его подстерег микроинфаркт, и врачи категорически запретили и думать о заграничных вояжах на соревнования, где и физически, и психологически организм работает на пределе.
Гаврюшкин разомлел, хотя выпить был не дурак, – разомлел от собственного нарождавшегося величия, от сознания приобщенности к «тайнам мадридского двора», то бишь высоким кабинетам Госкомспорта, где за закрытыми дверями нового здания на Лужнецкой набережной, доставшегося спортивному ведомству от Олимпиады-80, вершились судьбы большого и «малого», как называли здесь все, что не относилось к сборным командам страны, спорта. Я, признаюсь, не очень-то любил заглядывать сюда, где уже не витал дух доброжелательства и уважения к спортсменам, что жил в тесных коридорах и кабинетах прежнего комитета в Скатертном переулке; здесь холодок касался тебя уже на входе, где милиционер, как трамвайный билет, вертел в руках твою красную книжицу заслуженного мастера спорта СССР и вежливо, но настойчиво рекомендовал «связаться» с нужным отделом и заказать пропуск. Потом ощущение постороннего, незванного гостя, не покидало тебя до той самой минуты, когда, облегченно вздохнув, ты не выходил на улицу и оказывался напротив знакомого входа в Лужники.