Лев Гудков – Возвратный тоталитаризм. Том 1 (страница 99)
Картина исторической «действительности» редко меняется целиком, в своей принципиальной конструкции, сюжете, фабуле. Обычно бывает, что в случае изменения выкидываются отдельные звенья и элементы схемы интерпретации, принципиально важные для оценки прошлого (допустим, глорификация Сталина или руководящая роль КПСС), но общая схема понимания прошлого не меняется. Видимость принципиальных изменений в трактовке истории в некоторых случаях возникает из-за перемены знака (идеологической оценки) событий – реабилитация Белого движения, негативное описание «красных». При этом конструкция прошлого – допустим, персоналистская схема исторического процесса – остается той же самой. Однако в нашей ситуации чаще проявляются другие особенности массового отношения к большому времени: неспособность к вынесению моральных (и правовых!) оценок прошлого ведет к стерилизации фактов прошлого и их вытеснению («лучше забыть»), сами возможные ценностные коллизии нейтрализуются. Примером подобной разгрузки может служить выражение «сталинские преступления», превратившееся к настоящему времени в пустую форму, риторическое клише, используемое официозом в качестве знака «темного места», не подлежащего рационализации и актуализации. Общественным мнением сомнительность этих мест воспринимается вполне «адекватно», в соответствии с негласными конвенциями: «да и нет не говорите, черного и белого не называйте».
Рассмотрим подробнее распределение ответов на вышеприведенный вопрос («о чем говорили в семье») в зависимости от социально-демографических характеристик респондентов.
Максимум значимости проблематики сталинских репрессий (36–35 %, то есть примерно треть соответствующей возрастной когорты), а также оценок положения дел в стране, качеств политического и экономического руководства приходится на поколение, социализация которого прошла в годы хрущевской оттепели и в первую половину брежневского застоя (до окончательного формирования собственно великодержавной идеологии и вытеснения коммунистического миссионерства, замены его доктриной супердержавы). Более того, следует подчеркнуть, что две эти смежные возрастные группы – послесталинских лет рождения и до установления собственно брежневского правления – оказываются самыми ангажированными и политически озабоченными, взволнованными событиями в стране и перспективами возможных изменений режима. Собственно, именно эти возрастные группы и стали переломными, на них система начала ломаться. Их отношение или интерпретация событий, в силу интереса к прошлому, в силу других установок, заметно отличались от официоза, что и стало причинами множественных дефектов в репродукции советской идеологии (
О чем из перечисленного вы сами говорите (или собираетесь говорить) с детьми, внуками, младшими в семье?
В советское время на многие темы было не принято или даже опасно говорить. Говорили ли с вами ваши родители, старшие в семье о чем-либо из перечисленного ниже:
Говорили ли у вас в семье о …
В поколенческом плане наиболее заинтересованными в понимании этих проблем и вовлеченными в их обсуждение оказываются возрастные группы послевоенных лет рождения – те, кому сейчас 55–65 лет, и примыкающие к ним 40–50-летние люди. Война для этих поколенческих когорт была опосредованной сферой символических значений. Сами они не воевали, но именно им была передан обобщенный и переработанный (хотя бы в первом приближении) опыт экзистенциальных испытаний, заставивший задуматься о цене войны и ответственности советского руководства за войну, за положение дел в стране и в конечном счете – о самом режиме власти и характере политического строя. В этом плане некоторое изменение самих критериев оценки настоящего и прошлого или перспектив рассмотрения, о чем косвенно говорит повышенная значимость вопросов субъективации личности, озабоченность вопросами смерти, религии, секса, интимности, оказывается крайне важной в процессе расколдовывания норм советского принудительного коллективного существования.
Наиболее интенсивное обсуждение всех выделенных нами тем – от масштабов и характера репрессий, правозащитного движения, стиля политического руководства, управления, экономики, Афганской войны, возможностей эмиграции и сравнения образа жизни внутри Советского Союза с западными стандартами до экзистенциальных проблем существования: смысла и ценностей жизни, любви, смерти, религии – происходит в определенных группах, занимающих более высокие социальные позиции, обладающих более значительными культурными, образовательными, интеллектуальными ресурсами. Это руководители, специалисты с высшим образованием и их дети – учащиеся и живущие в столице, в крупнейших городах. Именно эти опрошенные и чаще обсуждают, и в большей степени ангажированы социально-политическими проблемами, перспективами страны. Они в большей степени и гордятся прошлым страны, и стыдятся его. Однако, как мы уже выяснили, эти категории, которые Левада называл «социальной элитой», оказались неспособными – в силу двойственности или, точнее, двусмысленности своего положения и выполняемых функций в советской тоталитарной системе, присущего им двоемыслия, противоречия между самоидентичностью и вынужденной или искренней лояльностью режиму, от которого они, как и все прочие в СССР, зависели в материальном и социальном плане, – рационализировать природу режима, прошлое советской системы со всеми ее черными дырами, а также определить перспективу на будущее, выработать программу трансформации системы, как это сделали элиты в странах Центральной и Восточной Европы. Последствием этой неспособности или несостоятельности было то, что процессы социализации и образования шли и идут в настоящее время по разным каналам воспроизводства и не дублируют друг друга. Модернизация (технические знания и формы организации, инструментальное отношение к человеку) не подкрепляется соответствующей структурой представлений и ценностей человека – культурой, антропологией, мотивами его поведения, формами социальной гратификации и признания. Одно не вытекает из другого.
В результате получение «современного» знания естественно-научного и инженерно-технологического характера, его функционирование в обществе не связывается с проблемами природы человека, в том числе «нашего» советского человека, с субъективными запросами и проблемами самопознания, как это было в Европе Нового времени и закрепилось в традициях европейской (или «современной») гуманистической культуры, в традициях Просвещения, институционализированных в формах общественного устройства. Оно воспринимается как нечто внешнее, а потому – насаживается на архаическую основу примитивного понимания человека и отношений в тоталитарном обществе, причем навязывается, преподается столь же принудительными и репрессивными средствами. Нельзя это связывать только с обстоятельствами и культурным контекстом «догоняющей модернизации», речь идет именно о советском контексте получения знания и его использования. Знание о человеке, аккумулируемое в символических формах – праве, литературе, этике, науке, культуре, философии – рассматривается как нечто внешнее, как профессиональный ресурс, которым владеет определенная часть тоталитарной бюрократии, но не как жизненная стратегия поведения индивида. Именно поэтому такое знание не сопряжено с этическими вопросами существования или планирования жизни, проспективным выстраиванием собственной биографии.
Для нас в данном случае важно отметить асинхронность разных систем значений межпоколенческой репродукции (систем образования и социализации, воспитания), или, в более узком плане – разную действенность различных каналов передачи опыта, информации, сведений о прошлом. Для того чтобы на нашем материале рассмотреть эти особенности, мне пришлось сгруппировать разные источники по типу их действия, особенностям репродукции и соотнести их с характером воздействия – особенностями «памяти» респондентов, пользующихся этими каналами. Все источники были разбиты на четыре типа:
Минимальный объем коллективной памяти о советских временах приходится на самые старшие возрасты – людей первого советского поколения 1920–1943 годов, то есть на самих участников исторического процесса построения СССР. Напротив, следующие за ними когорты, чье детство и юность пришлись на хрущевскую оттепель и брежневский застой, стали переломным поколением перестройки. Это поколение успело захватить период прорыва и слома исторических клише и официальных версий, соединить в своем опыте и переданный им от родителей ужас сталинской повседневности, и первые альтернативные версии недавней истории страны. Но с каждым следующим поколенческим шагом актуальность истории (снятие запретов и желание пробиться к тому, что «было на самом деле») заметно снижается: для самых пожилых и тех, кто появился на свет перед самой перестройкой, то есть социализировался уже в момент развала системы, значимость исторической тематики минимальна.