Лев Гудков – Литература как социальный институт: Сборник работ (страница 61)
Серия есть, по определению, некоторое целое (пусть даже «открытое»), консолидированное одним или несколькими обобщенными признаками, которые оповещают «своих», давая им знать о надежном и авторитетном канале поступления литературных образцов. Тем самым в значение вошедшей в серию книги (точнее – в семантику текста) привносятся два немаловажных момента: обобщения, изъятия текста из единичной, локальной и ограниченной во времени ситуации его создания и первого бытования – отрыва, например, от группы первого прочтения, от журнальных читателей и возвышения, трансформации его за счет принадлежности к целому, с одной стороны, и оцененности с определенной точки зрения, с данной содержательной групповой позиции, от лица и в перспективе авторитетов и ценностей группы с расчетом на ее более широкого адресата, – с другой. Рамки и направление оценки заданы, в частности, титулатурой серии. В нашем случае значимо, например, что речь о романе. Для носителей стандартов литературной культуры, ориентирующихся на значения группы культурных новаторов, роман – это неканонический, ассоциирующийся с современностью универсальный жанр, вбирающий в свою панораму едва ли не «весь мир» и через индивидуальную биографию и авантюрную, но поучительную судьбу центрального героя разворачивающий все более широкие контексты его самоопределения – семью, класс, нацию, человечество. Именно таким подходом отмечены крупнейшие достижения литературы двух последних веков, и в этом смысле роман есть «самая» литература.
Для литературного сознания еще более широких читательских слоев роман – тоже синоним литературы: это жанр наиболее массовый, доступный («жизненный», в смысле нормативно структурированный и оцененный) и предназначенный для чтения («интересный», «занимательный»). Значимо, далее, что роман этот – зарубежный. Для группы первоочередного прочтения (в первую очередь – читателей толстых литературно-художественных журналов) это в начале 1960‐х гг. был признак важный: символ нового, только что начавшегося периода общественных перемен, открывшего зарубежную современность, знак подлинности против помпезности и фальши, драматизма, нередко даже трагедийности – против сусального блеска и розового глянца. Для более широких читательских кругов (для них иностранная книга тоже была значима не только тем, что в ней
Все эти компоненты серийной марки перекрывают друг друга, во многом совпадают. Эта тавтологичность обрисовывает авторитетную позицию субъекта оценки – рефлексирующего поверх географических, языковых и временных границ нашего современника, «культурного человека», который притязает на широту, если не всеобщность своих вкусов и мнений.
Серию в плане культуры можно рассматривать как сложную игру со временем, т. е. с соотношением, приравниванием и различением образов индивидуального и общественного, значений личности и иных, более общих – социальных и ценностных, культурных – порядков, так что всякий раз сопоставляются по тому или иному содержательному параметру и воспроизводятся в их различии субъективность адресата (читателя, собирателя) серии и значимый для него «большой» мир в разнородности состава, объема, семантики и т. д.[170] В социальном плане (с позиций ее создателей) серия представляет способ социальной организации культурного нововведения. Она выступает компромиссом между инновационными группами и слоями авторов, программирующими для себя в виде серии (ее состава, формы, адресата) резервы будущего действия, и социальным институтом книгоиздания, сохраняющим в принципах типизации (состава, оформления, тиража) серии возможности своего планового контроля над ситуацией нововведения. Поэтому понятно, что по принципиальному своему устройству серия тяготеет к сплошному последовательному целому без лакун, своего рода монолиту наращиваемого времени, монолиту культуры, в пределах которой индивидуальность отдельной книги или ее автора (как и их адресата) исчезает в пользу целого. Скажем, переплет «Библиотеки фантастики», как и корешок «Современного зарубежного детектива», не содержит авторских характеристик, ограничиваясь обозначением жанра. Время каждого «индивида» (автора, экземпляра, но и собирателя) в серии как бы остановлено, за счет чего наращивается символичность и целого, и включенного в него образца. Принцип серийности – это как бы постоянная институциональная рамка для отсчета движения, своего рода циферблат или часы без стрелок. В этом последнем случае – массовой коммуникации – каждая книга «равна» каналу ее поступления, т. е. как бы синоним целого, но и всех других книг, и любой другой книги[171].
Однако, «уничтожая» время, серия сохраняет (собирает) его знаки: переживание разрыва между каждым уже изданным (полученным) и последующим томом и есть переживание времени как «места» субъективности, сохранение самой модальности ожидания и поиска идентичности, удержание презумпции самости. В этом смысле собирание серии есть в конечном счете самособирание в масштабе, заданном принципами устройства серии. Сходная по своему действию парадоксальная конструкция времени фиксируется датой выхода книги. Она есть знак смыслового отсутствия собирателя как адресата книги, отсылка к «иному», к точке его уходящего и уже опять ушедшего тождества с собой как синхронности с «большим» временем. Собирая самое новое, самое последнее, нынешний книголюб создает прошлое, начинает его счет, полагая границу настоящего и тоже на свой лад ища «истоки», только не в предшественниках (как при собирании первых, «старых» изданий и приурочивании себя к ним, своего рода алиби в отношении собственного «большого» времени), а в самом себе – культурном гомункуле, начинающем отсчет культурного времени[172]. Добавим, что серийные книги внешне одинаковы, как правило, небольшого, удобного в обращении формата: они – дети демократических времен, и средний размер обычно сочетается с большим тиражом, нередко – с бумажной обложкой. Однако обложка эта – пестрая, и здесь мы подходим еще к одному элементу образа книги.
Обобщенно говоря, можно считать черный цвет (или равнозначные ему очень темные тона) символическим воплощением значений «общества», культуры в ее нормативном составе, официальности как общезначимости; белый (или аналогичные ему светлые, но не яркие оттенки) – обобщенным знаком «природы», естественности, исходности, первозданности; пестрые же красочные пятна – указателем значений субъективности (не содержательной семантики конкретного субъекта, а принципиального его наличия как движущейся точки зрения, стрелки отсчета). Характерна обыгрывающая это черно-белая гамма печатного текста книги: скажем, зеленая печать в польском издании стихов Есенина в 1970‐х гг. ощущается как шок – в культурную конструкцию черно-белого – внесения культуры в природу – вдруг как бы вторгается само «естество», «природа» как верховная ценность.
Обложку же в целом можно считать эквивалентом чужого взгляда, обращенности – не только издающих к читателю, но и самого читателя (собирателя) – к авторитетным для него инстанциям и персонам. Включая в анализ этого двойного бриколажа обобщенные значения цветов, формы – живописной или графической, фигуративной или орнаментальной, живописных школ и различных техник, можно гипотетически дешифровать по этим элементам структуры издательских, а далее – читательских (собирательских) ориентаций, описывая тем самым экспрессивный образ книги как символическую конструкцию сложного, разноориентированного культурного действия.
Суперобложка еще более усложняет эту смысловую игру. Исполняя, как и обложка, роль точки скрещения двух взглядов: владельца книги – в сторону авторитета, знатока, который оценит, и в направлении неофита, который поразится (т. е. разыгрывая образ владельца в разных и неравнозначных ролях – хозяина положения и новоприобщенного простака, заставляя проживать сам процесс движения от одной своей роли к другой, ощущать культуру как процесс), она вместе с тем выступает игровым дубликатом переплета. Точнее, здесь выстраивается многосоставная, процессуальная по принципу работы конструкция различных переходов: от обложки и переплета – к тиснению на них, от них – к суперобложке и развороту титула и т. д. Суперобложка среди этих элементов (если не говорить об иллюстрированных, подарочных или раритетных изданиях) – предел экспрессивности, в ней как бы снимается инструментальное, информационное значение текста. Вместе с тем, его смысловому наполнению дается предварительная содержательная интерпретация. Отсюда – значение переплета и суперобложки при выборе книги широким читателем (через анализ эмблематики и техники этих условных изобразительных эквивалентов текста можно реконструировать задаваемые правила его истолкования, стандарты вкуса и критерии оценки, в том числе – на материале одного произведения – прослеживать динамику культурных ценностей и норм в историческом плане[173])[174]. И, наконец, суперобложка окончательно делает книгу как вместилище текста изобразительным знаком, элементом живописной композиции, деталью компонуемого целого образцовой (для того или иного носителя литературной культуры) библиотеки, более того – своими рифменными перекличками с другими такими же элементами создает эту библиотеку как замкнутое на себя, зеркально заворачивающееся целое (лабиринт как образ бесконечности).