Лев Данилкин – Пассажир с детьми. Юрий Гагарин до и после 27 марта 1968 года (страница 48)
И до и после полета Гагарин несомненно осознавал – как абстракцию – свой класс (рабоче-крестьянский пролетариат) и свою касту (офицер-воин) и вел себя так, как требовали соответствующие кодексы поведения. Психологическая драма его души состояла в том, что, добившись максимального из возможных личного успеха, имея представление об индивидуалистической эгоцентрической этике и пережив эмансипацию от некоторых классовых и кастовых принципов, он – даже после того, как увидел свой гигантский портрет на фасаде Исторического музея[37], – не стал культивировать в себе ощущение собственной исключительности и чувство отчуждения от вознесших его масс, не дистанцировался от них, а, наоборот, где только мог, проявлял солидарность с ними; имея возможность преодолеть силу классового притяжения и оказаться в зоне, свободной от всяких ограничений, Гагарин – еще раз подчеркнем: сознательно – выбрал этику другую, коллективистскую, общинную. Мы покажем, что это произошло не сразу, не в первые послеполетные дни и даже месяцы; однако в конце концов произошло – несомненно; природный ум, хорошая интеллектуальная база, склонность к рефлексии, общение с интеллектуалами всех мастей – ну и, надо полагать, интуитивное представление о том, что его жизненный путь странным образом рифмуется с чьим-то еще, – помогли Гагарину сделать этот выбор.
Персональный лайнер, набитый командованием и журналистами, эскорт из семи самолетов-истребителей, пролет над Кремлем, встреча на летном поле с политбюро и Кабинетом министров в полном составе, проезд с кортежем из семнадцати мотоциклов в открытом лимузине сквозь толпы приветствующих, прием в Георгиевском зале, награждение “Золотой Звездой” Героя… Сын Хрущева утверждал, что “встречу Гагарина целиком придумал Никита Сергеевич” [6]; но сыграла, конечно, свою роль и сталинская традиция чествования вернувшихся героев – челюскинцев и их спасателей (среди которых был Каманин), папанинцев, Чкалова, Байдукова и Белякова и т. п.
Петр Воробьев, летчик самолета, утром 14 апреля доставившего Гагарина из Куйбышева в Москву, был одним из тех, кто выпускал космонавта на трап: “застегнут. Галстук вроде нормально – а на ботинки не обратил внимание. Дверь открыл – он пошел – идет по трапу – я глянул сзади – смотрю: у него шнурок вот так ходит правый. Меня аж пот прошиб” [14].
Гагарин знал, что ему предстоит долгий трудный день.
От трапа самолета к трибуне вела красная ковровая дорожка – “длинная-предлинная” [13]. Довольно быстро выяснилось, что пройти ее – под взглядами первых лиц государства и камерами – будет нелегко: “Вот сейчас наступлю на него и при всем честном народе растянусь на красном ковре. То-то будет конфузу и смеху – в космосе не упал, а на ровной земле свалился… [13]. Чертов шнурок, продолжает Воробьев, “полностью был распущен, вот так телепался. Он заметил – и замедлил движение, приостановился. У меня аж сердце екнуло – сейчас станет завязывать, а на него ж весь мир смотрит, дорожка красная 100 метров длиной. Он с трапа когда сходил – он <шнурок> бьет по ногам. А он пошел строевым” [14].
“И все мы”, рассказывает будущий биограф Гагарина Ярослав Голованов, “замерли, не дыша, беззвучно молясь всем богам: «He упади!» A он шел и шел” [15].
Не запаниковал, не остановился, не грохнулся, отрапортовал; так проблема с развязавшимся шнурком превратилась в преимущество: с “автоматом” уж точно не могло произойти ничего подобного, а тут – сразу видно, что обычный человек, с кем не бывает.
Удостоверившись, что Гагарин публично заявил о готовности “выполнить любое задание партии и правительства”, Хрущев снял перед Гагариным шляпу, обнял его и трижды поцеловал. Кажется, они оба понравились друг другу еще по телефону – и личное знакомство укрепило эту взаимную симпатию. “Человек искренний, увлекающийся и не злой”, полагают компетентные наблюдатели, Хрущев относился к Гагарину не только как к важной шестеренке в своем идеологическом механизме, но еще и “по-отечески любил этого ясноглазого парня, который оказался таким молодцом” [36]. Что касается космических успехов СССР – воплощением которых оказался Гагарин, то Хрущев по-настоящему упивался ими (и, надо сказать, модернизация армии за счет “перехода с бомбардировщиков на ракеты” во многом его личная заслуга; то же касается управления ВПК в период холодной войны – Хрущев, несомненно, был весьма компетентным руководителем) – и в особенности унижением Америки. Еще в ноябре 1957 года он травил на собраниях партактива анекдоты, услышанные от “дипломатов одного буржуазного государства”: “летит спутник над Лондоном и над Парижем и издает звуки пик-пик-пик. Летит дальше над Америкой и начинает – ха-ха-ха” [64]. Теперь в его распоряжении оказался передатчик нового поколения; Гагарину – от какой там птицы, говорите, произошла его фамилия? – предстояло назубок выучить этот текст – и транслировать его еще громче, еще ядовитее, еще заливистее.
“Отчеканив свой рапорт, – рассказывал Гагарин Ярославу Голованову, – он в ту же секунду погрузился в какую-то прострацию, как бы в сон. Чувство это усиливали лица вождей, которых он знал по портретам, но не воспринимал как живых людей, и которые с интересом рассматривали его теперь, а многие – радостно целовали. «Это Брежнев, это Козлов, это Ворошилов, Микоян…» – отмечал он про себя, но все эти знакомые незнакомцы были гораздо ближе к миру сна, чем реальной жизни” [18].
После вельмож и военачальников дошла очередь и до родственников – о перспективе встречи с которыми здесь Гагарин, похоже, и не догадывался: “Он как-то смущенно подошел к жене, обнял ее, ткнулся носом в Валину шею…” [16]. “Целуя родных, не понимал, как попали они сюда, ведь они жили в Гжатске, как оказалась здесь Валя, мелькнула даже мысль: «А на кого же она оставила девочек…»” [18].
Затем они сели в семиместный ЗИЛ-111B-кабриолет[38] – то есть сели Хрущев и Валентина, а Гагарин, “в традициях американских конфетти-парадов” [20], поехал стоя, на манер принимающего парад генерала. “Если сейчас вы посмотрите кадры, то Хрущев там еле угадывается на заднем сиденье” [8] – но “явно наслаждался триумфом и воспринимал первый полет в космос как свой политический успех, но при этом уже не возвышался над «героем дня»” [20].
Люди с цветами и плакатами там и сям попадались на обочинах уже на Киевском шоссе, но на Ленинском проспекте – где ЗИЛ по мере продвижения к центру сбросил скорость с 60 километров до пяти – началось нечто невообразимое. “Пробиться на балконы домов, мимо которых пролегал путь торжественного кортежа, было потруднее, чем получить билеты на самый популярный спектакль. Никто не прогонял ребятню с крыш, деревьев и заборов. Приветствия были и на огромных полотнищах, и на листках бумаги: «Наши в космосе!», «Ура Гагарину!», «Здравствуй, Юра!». Взрыв патриотической гордости рождал радость и веселье, душевную раскованность и легкость. Сказать коротко, это было счастье” [17]. “Фонарные столбы вдоль проспекта были пронумерованы и расписаны между предприятиями и организациями. <…> Откуда брались в руках у москвичей флажки и цветы – раздавали, что ли? Но встречать космонавтов на Заре космической эры люди выходили сами. И народу всегда было видимо-невидимо” [15].
На Красной площади Гагарину снова приходится хвататься за голову: на здании Исторического музея висел гигантский портрет Ленина – а под ним он, Гагарин. Словно этого было недостаточно, “у центра Красной площади, на Лобном месте, декораторы соорудили устремленную ввысь огромную 22-метровую космическую ракету” [22].
Оказавшись рядом с Гагариным на трибуне мавзолея, Хрущев опять не стал мелочиться: “Если имя Колумба, который пересек Атлантический океан и открыл Америку, живет в веках, то что можно сказать о нашем замечательном герое товарище Гагарине, который проник в космос, облетел весь земной шар и благополучно вернулся на Землю. Имя его будет бессмертно в истории человечества. <…> Теперь можно, как говорится, и потрогать человека, который вернулся прямо с неба” [21]. Речь Гагарина в целом оказалась менее выразительной, но зато запала в сердца благодаря удачному началу: “Родные мои соотечественники!”[39] [21].
Где-то внизу, в двухсоттысячном человеческом мальстреме, был и Королев с женой – но разглядеть их Гагарин, конечно, не сумел. “На площади, – отмечал один из иностранных корреспондентов, – так много людей, что женщины тянут вверх руки с пудреницами и пытаются сквозь эти самодельные перископы увидеть того, ради кого они пришли сюда, – хотя бы в маленьком зеркальце” [47].
После речей мимо трибуны повалили люди – причем шли не колоннами, как “маршируют” на демонстрациях 1 мая и 7 ноября, а “гуляючи”, необычной “неорганизованной толпой”. В руках они держали самодельные плакаты: “Ура, мы первые!”, “Чур, я второй!” [15], “Могём!”, “Фантастично!”, “Бесконечно рады!”, “Даешь космос!”, “Космос наш!” [21], “Юра, ты молоток!”, “Все там будем!” [6], “Нашему Юрке слава!” [11].
Некоторые описывают эту “самодеятельность” как свидетельство наступления момента уникального единения народа и государства. Но возможно, то был период, когда “космический нарратив” вдруг, на некоторое время, перешел в общественную собственность, – и государство просто вынуждено было смириться с тем, что “космос”, в смысле: тема космоса – теперь общая. Иллюстрацией этого явления стала хрипота диктора Левитана, который 12 апреля столько раз за день объявил сообщение ТАСС, что под вечер потерял голос, что и было зафиксировано в тосте ракетчиков: “Ракета улетела, налей еще стакан, и пусть теперь охрипнет товарищ Левитан!” [5]. Левитан, представляющий государство, не справился с “феноменом Гагарина”, он оказался слишком широк даже для него; а вот народ, “я/мы” – справимся; вот что значил этот шутливый тост. Показателен в этом смысле и случай, зафиксированный одним ленинградским мемуаристом: Александровская колонна на Дворцовой площади оказалась “покрытой надписями в честь Гагарина до такой высоты, что ума было нельзя приложить: кто и как туда мог забраться? Но все только мирно покачивали головами, даже милиция” —