Лев Данилкин – Пассажир с детьми. Юрий Гагарин до и после 27 марта 1968 года (страница 41)
Что было правдой, так это название – “Восток”. Корабль, объяснял Гагарин, назывался “Восток” – “потому что на востоке восходит солнце и дневной свет теснит ночную тьму, двигаясь с востока” [28], хотя сформулировал он это позже, во всяком случае, перед полетом это не обсуждалось – “Восток” и “Восток”. Американский Голованов – Джеймс Оберг, даром что иностранец, подметил, что “восток” – это не только термин с соответствующими “политическими и географическими коннотациями”, но еще и “восход солнца”, “восход, воспарение человека в космос. Вне всякого сомнения, то была идея Королева (и наверняка он выбрал это название еще несколько десятилетий назад)” [20]. Однако, похоже, слово было выбрано случайно, “с потолка”, как камуфляжное, “никакое”, и так называли не конкретно эту модификацию космического корабля, а все космические “шарики” – как пилотируемые, так и “спутники-шпионы”. Когда надо было писать “сообщение ТАСС”, его вспомнили – и вписали [7].
Шаром, если уж на то пошло, была только одна часть космического корабля – спускаемый аппарат; был еще и второй отсек – приборный: два соединенных основаниями усеченных конуса. Представьте себе небольшую, сплюснутую с полюсов, бетономешалку с большеразмерной сферической кабиной и без колес – вот на таком “корабле” летал Гагарин.
Старт ракеты – разного рода проверки оборудования – организован так, что космонавту приходится полтора-два часа сидеть закупоренным в капсуле и ждать собственно взлета; “только на закрытие люка и на отвод установщика и ферм требуется больше часа” [9].
Пока его коллеги мучились с проверками, Королев по радиосвязи развлекал Гагарина – пока еще “Юру”, но очень скоро тому предстояло превратиться в “Кедра”. “Позывной выбирался из двух условий: 1) слово должно быть четкое, звучное; 2) оно не должно входить в лексикон переговоров с Землей. Поэтому не может быть позывного «Пульт» или «Горизонт»” [7] – но могут быть “Орел” (как у Титова через полгода), “Беркут”, “Сокол”, “Чайка” и т. п.; на Гагарине арборетум закончился и “пошла орнитологическая серия” [7].
Они (Королев был “Заря”: Я “Заря”. Юра, как дела? Прием. – Как учили. Все нормально, все хорошо [15]) обсудили с Гагариным перспективу совместного пения после полета и репертуар – в частности, шлягер того года, песню “Ландыши”, которую тут же переделали на что-то вроде
Интересны, конечно, не только документально зафиксированные реакции Гагарина, но и “психология”: болтая с Королевым и инженерами – о чем он на самом деле думал? О вечности? О коммунизме (влепил ведь про коммунизм в частном предполетном письме жене, когда писал о детях, – “вырасти людей достойных нового общества – коммунизма”, никто его за язык не тянул)? О том, что случится с дочерьми, если он не вернется? О том, что уже завтра сможет купить себе “Волгу”? О том, как будет развлекаться на седьмой, например, день полета – если тормозная установка не сработает, за атмосферу корабль так и не зацепится, а запас еды, воды и кислорода – закончится? Или он был такой человек, что ни о чем особенном даже и не задумывался: приказали – надо выполнять: “как учили”? Или же просто, как гоголевский Селифан, долго почесывал у себя рукою в затылке? “Бог весть, не угадаешь. Многое разное значит у русского народа почесывание в затылке”. Скорее всего, ему просто было ужасно страшно. Представьте себе, что вас через полтора часа временно аннигилируют, чтобы переправить в будущее на машине времени. Да, с собачками такое уже делали, и вроде вернулись они такими же, как были – вроде; но ведь у них не спросишь. А вот маршал Неделин решил посидеть на табуретке недалеко от ракеты, точно такой же, – и что с ним произошло? Гагарин пришел и улегся внутри ракеты.
Наконец настал исторический момент – и “Заря” объявила “Подъем”, а “Кедр” – с пульсом 150, услышав, как разводятся фермы, почувствовав, как ракета принялась покачиваться [24], “напрягся, весь подобрался, как кот, готовый к прыжку” [7], и, когда она, наконец, оторвалась, – сам перерезал красную ленточку: “Поехали-и!”[28] [50].
В какой-то момент корабль разделился с ракетой-носителем – и вышел на околоземную орбиту.
Оставим сейчас на минуту в покое основную тему (знаете-каким-он-парнем-был) и подумаем про другое: знаете-что-этому-парню-там-грозило?
Мы даже не станем рассматривать пресловутый “кирпич на голову” (притом что в космосе никакого кирпича не надо – в корабль, летящий на скорости 28 тысяч км/час, врезается однограммовый метеорит – который тоже не просто болтается посреди нигде, а движется, например, еще быстрее, происходит микровзрыв – и возникает дыра метр в диаметре; это если однограммовый; и в этом сценарии нет ничего слишком невероятного).
Ну вот, например, пожар на борту. Многим это предположение покажется нелепостью (ну с какой стати вдруг пожар: что он, с сигаретой в руке там, что ли, заснет?), однако тут надо понимать, что никто ведь не знал, как именно поведут себя электроприборы в невесомости, не начнут ли искрить – а учитывая размеры помещения и возможную закислороженность среды – это означало взрыв и, по сути, переход тела в молекулярное состояние.
Могла произойти разгерметизация корабля. Могла не произойти – но сработал бы датчик и автоматически начал бы менять условия среды – и тоже все пошло бы кувырком. Разумеется, и в открытом космосе человек может находиться, вон Леонов же ничего, выходил. Ну так у Леонова был специальный скафандр, защищающий тело от всевозможных негативных факторов среды. Кстати, что там были за метеоусловия? Бывает лучше: на солнечной стороне улицы – плюс 150, в тени минус 140; как-то так.
И если бы он все же приземлился не так, как на самом деле – не совсем там, а совсем не там? Плюхнулся бы в трудноснимаемом скафандре, с необрезанными стропами, еле-еле избежав гибели от удушения, потеряв по дороге лодку из аварийного запаса, куда-нибудь в холодную воду, в шторм, около мыса Горн, где “из-за сильного постоянного волнения не мог дежурить спасательный корабль” [80] – а именно так произошло бы, если бы одна из ступеней недоработала 1,5–2 секунды. Теоретически скафандр с теплоизоляцией должен был поддерживать нормальную температуру в течение суток – но если бы за сутки его не нашли? А если бы приземлился где-нибудь на границе Конго и Уганды, как барон Мюнхгаузен, между львом и крокодилом? Смех смехом – а вот что бы тогда было?
А психотравма от соприкосновения с бесконечностью? Ведь правда: впервые
за всю историю человек вошел в бессмысленное, неупорядоченное, бесконечное пространство – где не было никого и ничего; в никуда; и какое же страшное одиночество он должен был там чувствовать; какую чудовищную “заброшенность”. А сумасшествие? Ведь даже в состоянии искусственно спровоцированной невесомости, всего-то секунд на сорок, люди вели себя не вполне адекватно – а смогут ли функционировать в нормальном режиме нейроны мозга через 40 МИНУТ невесомости? Непонятно; у собак-то про это не спросишь.
Выбрали первым – хорошо, да; радость радостью, перспективы перспективами; но “теоретическая вероятность благополучного возвращения его на Землю составляла всего 60 процентов (да и то на бумаге)” [12].
Согласно другим подсчетам, “надежность полета” Гагарина составляла 0,73, причем самыми опасными были первые 25 секунд полета: “спасения не было. Если бы была авария, то она привела бы к гибели космонавта” [49].
Каманин вспоминает, что после запуска “было несколько неприятных секунд: космонавт не слышал нас, а мы не слышали его. Не знаю, как я выглядел в этот момент, но Королев, стоявший рядом со мной, волновался очень сильно: когда он брал микрофон, руки его дрожали, голос срывался, лицо перекашивалось и изменялось до неузнаваемости” [9].
В какой-то момент что-то не то произошло с телетайпами, передававшими информацию с датчиков о полете, и на лентах “выскочили «тройки» вместо «пятерок». А это уже означало не что-нибудь, а аварию ракеты-носителя!”. В комнату ворвался Королев, уверенный, что отказали двигатели, все подавленно молчат – и вдруг связь восстанавливается: все в норме. Кроме самого Королева, который, едва придя в себя, “в распахнутом белом халате выбегает в коридор; следом выскакивает его соратник Воскресенский, которого главный конструктор в одно мгновение хватает за шиворот:
– Ну?
Тот пытается освободиться от мертвой хватки шефа:
– Что значит «ну»?
Королев выдавливает сквозь зубы:
– Орбита, спрашиваю, какая? Параметры орбиты!..
Воскресенский вырывается и из соседней комнаты соединяется с баллистиками. Через несколько минут возвращается к Королеву с паническим выражением на посеревшем лице:
– Сергей, это – конец! Триста двадцать на сто восемьдесят!
Королев снова хватает соратника за полы пиджака и цедит сквозь зубы:
– В каком смысле «конец»? Сколько он там будет теперь болтаться при отказе тормозного двигателя?
Воскресенский с готовностью выкрикивает:
– Недели три, не меньше! А может, и целый месяц! Они там и сами толком ни хрена не знают!..” [32].
Катастрофы, к счастью, не случилось, однако один из отказов в системе радиоуправления привел к тому, что “высота апогея оказалась примерно на 100 километров больше расчетной” [16], Теперь “бутылочным горлом” оказывался момент, когда включается тормозной двигатель. Если бы он отказал, то Гагарин носился бы вокруг орбиты в течение трех недель – при том, что “ресурс системы жизнеобеспечения рассчитан на 10 суток” – то есть не то чтобы даже умер голодной смертью, а от удушья, “по исчерпанию запасов воздуха” [16]; а до того несколько дней летал бы в саркофаге, осознавая, что его ждет неизбежная “медленная и мучительнейшая смерть” [42].