Лев Аскеров – Визит к архивариусу. Исторический роман в двух книгах (страница 3)
От укоризненных взглядов Рваной Щеки и Девятого Вала я смешался и готов был провалиться сквозь землю. Последние слова старого рыбака относились ко мне, хотя я слушал его с интересом и не думал глумиться над ним.
– Берш, ты ошибся насчет меня. Я не насмехался.
– Я так, Лебедь. Так. На всякий случай. Думал, что ты на сердце положил недоверие к моему разумению. Дескать, пустомеля старик, – бесхитростно признался он и, кивнув, заковылял по направлению к Старому поселку.
– Куда он? – спросил я Рыбьего Бога.
– К внуку, – ответил за него Рваная Щека. – Сын пацаненка ему народил. Теперь он к Нобелю бегает по нескольку раз на дню.
Белый Берш был первым, кто назвал меня Лебедем. Это было в один из моих приездов к Рыбьему Богу. Он-то и повел меня в Старый, некогда называвшийся Нобелем, поселок, где жил его сын.
Вечерело. Мы подошли к увязшему в зелени небольшому домишке. На голубой ленте горизонта расплавленным золотом стекало в море солнце. Далеко за Беркутинами висела грозовая туча. С той стороны, по-над самым морем, летело семь лебедей. Было тихо-тихо и по-сумасшедшему пахло сиренью. Мне было хорошо. Так хорошо, что хотелось обнять весь мир. Я сел на лавку и записал, уложив в рифмы свое настроение.
– Ты уж прости меня, – раздался над самым ухом робкий голос Белого Берша, очевидно, стоявшего за кустами до тех пор, пока я не кончил дела. – Рыбий Бог чай зовет откушать. Сапогом самовар разутюжил и теперь кейфует возле него.
Уже по дороге, замявшись и в смущеньи, пряча от меня рыжие глаза, спросил:
– Ты уж опять-таки прости. Только страсть как любопытствую, что ты там писал? У тебя такое лицо было чудное… Как у Рыбьего Бога, когда он сети тянет.
– Да стих накрапал, – как можно небрежно ответил я.
– Сти-и-их!? Ишь ты, – протянул он. – И озаглавку дал?
– Нет, заголовка еще не придумал. И потом я не поэт. Я просто по настроению.
Уже сидя за чаем, Белый Берш сказал:
– Твой-то парень, Балаш, стих сочинил. Скажи пусть уважит, прочтет.
Я стал отнекиваться и говорить о непрофессиональности стиха и о том, что он ни к черту не годится.
– Ничего, что без озаглавки. Ничего. И так пойдет.
Я вытащил блокнот и стал читать.
По закату – золотые слезы.
Догорает тихо день.
Где-то всхлипывают грозы,
Плачет запахом сирень.
Маки гаснут на долине,
И грустит рыбак-старик.
Над волной, в нечетном клине,
Лебединой песни крик.
Величавою станицей
Клин плывет, плывет, плывет…
И, как день, из вереницы –
Лебедь в море упадет.
– Ай да парень! Ай да Лебедь! – всплеснул руками Белый Берш. – Каково, а, Балаш?! Задушевно.
Я поблагодарил его и сказал, что он соавтор, потому что подсказал заглавие – «Лебедь». Старик растрогался.
– Спасибо, Лебедь, – сказал он и весь вечер так и называл меня.
И Рыбий Бог с улыбкой заметил:
– Отныне ты здесь получил постоянную прописку. Цени.
… И теперь, здесь, на чужбине, в Штатах, припоминая все мои встречи с этими простыми стариками, с их кривыми судьбами, я ловлю себя на мысли, что давно уже не испытываю прежней восторженности, не ощущаю той прозрачной чистоты, когда мне бывало хорошо, когда хотелось обнять весь мир и плакать от выпавшего мне счастья жить.
И так мне становится тоскливо! И так больно жмёт сердце!.. И так хочется вернуться в то время. Но нет назад дороги. Может и есть… Что мы знаем об этом? Что мы знаем о себе самих, о «жисти» нашей и о смерти нашей?.. Да ни черта мы ничего не знаем!.. Но память, пока мы живы, – это чудо. Чудо, которое в нас. Пока мы есть…
Глава первая
Застолье Рыбьего Бога
Балаханский базар. Малина с сучьим духом. Золотые сани.
Рыбий Бог склонился к костру. На рыжих патлах огня, в мятом ведре, варились раки. А рядом, в черном от вековой сажи казане, по-туземному страстно начинала гортанить уха. Седая голова Рыбьего Бога горела оранжевыми и синими бликами. Он наклонился, а к нему на спину вздувшимся парусом, не то от навалившейся луны, не то от ветра, легла сушившаяся сеть. Бросив к ракам в закипающую воду лаврушку и добрую жменю горошин черного перца, он накрыл ведро листом жести. Потом, подняв спиной сеть с запутавшейся луной, Рыбий Бог снял с костра казан с ухой и поставил его передо мной.
– Пусть допаривается, – пробурчал он и, закатав до колен брючины, пошел в море.
Там, неподалеку, в песчаной отмели, под прохладным накатом, он зарыл пару бутылок арака3 и там же припрятал привезенный мною бочонок зыхского4 пива. Мусульманское святейшество не пьет, а Балаш пил как Бог. Только по настроению, никогда один и всегда с заразительным удовольствием. А свои застолья он обставлял как будто бы просто, но хитро.
Столом служил выжженный добела каменный блин, что находился в углублении скал, напоминающих собой подкову. Вокруг «стола» по овалу подковы лежала высокая перина сухой морской травы, которую нанесли и крепко спрессовали волны да ветер. Удобно прислонившись к скале, сложив по-турецки ноги, можно было сидеть, как на диване. В убойный прибой здесь не больно попируешь. Брызги вдрызг разбиваемой воды в доли секунды вымочат до нитки, а какой-нибудь шальной да крутой вал перекатится через подкову и, обрушившись на головы, смоет всю снедь со стола в камыш. Его заросли тянутся до самого поселка Копченых кутумов… Но в легкий бриз отдыхать здесь одно удовольствие. Особенно ночью. И при луне. И если ее приготовит Рыбий Бог. Когда он откинет лист жести, закрывающий багровых, как марсиане, раков и откроет крышку казана с расплавленным янтарем ухи… Тогда засаленные от долгого употребления граненые стаканы покажутся хрусталями. И помутится в глазах, как от крутой затяжки самосада. И восторженным криком покажется его приглушенное: «За удачу, островитяне!»
Но Балаш кроме «Пусть допаривается» пока не произнес ни одного слова. Он умолк с того самого момента, когда я полез к нему с дурацким вопросом, невольно прозвучавшим с обидной насмешливостью.
Мы с ним выбирали сети. Трепыхающиеся остроперые берши звонко бились о днище нашего кулаза. Балаш то напевал, то насвистывал и прямо-таки по-библейски светился. И в это время он говорил. И не было на свете более счастливого человека. Невнятное бормотание его походило на светлую молитву. Он бормотал ее моряне, бодливому накату, рыбе, Беркутинам и самому себе. Казалось, он жил, по-настоящему жил, только в эти минуты. Он жил ради этих минут. И выходил в море и сыпал сети не на берша и ни на какую другую рыбешку, а вот на них, на эти минуты.
– Посмотри, островитянин! – услышал я радостный его возглас.
Рыбий Бог прижимал к груди извивающегося севрюжонка. Севрюжонок широко открывал пастёнку и, выламывая свою еще неокрепшую хребтинку вырывался.
– Островитянин, если озвучить, что пастенкой своей кричит этот чалбыш5 – от детского вопля Беркутины снимутся с места, – бормотал Балаш и, высвобождая рыбу от пут, приговаривал: – Чалбышонок-глупышонок… Тебе к маме с папой надо. Они расскажут тебе о нас, двуруких и двуногих, которые называют себя человеками и живут там, где вам, рыбам, жить никак нельзя. Они расскажут тебе о сетях, каладах6 и других наших хитростях…
Перегнувшись через борт, Рыбий Бог окунул чалбыша в воду и медленно разжал пальцы. Севрюжонок стрелой ушел в глубину…
– Совсем мало для счастья надо, – снова взявшись за бершей, в том же духе продолжал Балаш. – Мало надо, мало… Рыбе – море. Человеку – воздух… Живая тварь рыщет счастья на свету и впотьмах. В воде, небе, на земле и под землей… А оно под носом, в клюве, в жабрах… Не чувствуют его. Привыкли. Мираж принимают за удачу. А он как насадка. Проклятая насадка… эта жизнь. Чудом сластится. А сколько лет я ждал этого чуда. Всегда жду.
– А что, Рыбий Бог, и ты как сазан попадался на крючок? – спросил я и сам же услышал в этом вопросе язвительную насмешку, которую даже и не думал вкладывать.
– Мы все сазаны, – с холодной тяжестью пробурчал он и с тех пор больше ни слова не проронил.
…Я поднялся с места. В море, объятая каменным сном, лежала бронзовая птица Беркутины. От нее до самого берега протянулась в золотой от ряби брусчатке, широченная, лунная дорога. По ней с бочонком и авоськой в руках шел Рыбий Бог. Казалось, что за всем этим он спускался на морское дно. Об этом я ему и сказал. А он все так же молча протянул мне две гнутые миски с черпаком и кивнул на казан, дескать, займись делом. На каменный «блин», служивший нам столом, Балаш поставил ведро с вареными раками, затем, ловко перевернув вверх дном, резко поднял его над головой. Горячий дух дымящихся раков и ухи с одуряющей силой ударил по ноздрям. Все тело и голова загудели так, словно по всем жилам, как по струнам, небрежным взмахом руки прошелся музыкант-умелец. Вот оно, райское застолье Рыбьего Бога! В мутных гранях стакана, неведомо как оказавшегося у меня в руках, дрожала лунная жидкость. Через гору «багровых марсиан» и пахнущую дымом костра ухи я услышал азартный голос Рыбьего Бога.
– За удачу, островитянин!
Запив жгучий хмель густым наваром ухи и глотнув настоем забористого ветерка, я спросил:
– Почему всегда за удачу?
– Эх, островитянин, – лукаво прищурившись, вздохнул он. – И жизнь удача, и жить – удача. Вовремя умереть и родиться – тоже удача…
Я слушал его, и мне не хотелось, чтобы кончалась эта ночь. Ночь Рыбьего Бога. Мы так у костра и заснули.