Лев Аннинский – Русские и нерусские (страница 4)
Зло – ясное: немецкая однородная общность очищается от евреев; всякий, кто этому препятствует и укрывает врагов рейха, – предатель; народ кричит «хайль!», и в этом общем вопле исчезают различия рабочих и студентов, солдат и интеллектуалов, немецких матерей и отцов режима, съевших общий немецкий суп и причастившихся к расе сверхчеловеков.
Добро, напротив, смутно, противоречиво, неясно, часто немотивированно. Социальная база сопротивления зыбка и неуловима. Евреев спасает вчерашний социал-демократ (уже в лагерном бараке) и графиня-аристократка (в своем роскошном имении), гестаповец (выправляющий документы) и проститутка (в бардаке выдающая еврея за своего клиента).
Рискуют они страшно: по законам военного времени (и предвоенного тоже) спасатели ставят на карту свои жизни.
Во имя чего?
На этот-то вопрос и нет однозначного ответа.
Простейший случай: евреев спасают за вознаграждение. Подкупить можно кого угодно. Эсэсовец, которому еврейская семья отдает все свои сбережения, обещает переправить ее через пограничную реку….
Вы спросите: а еврейская семья не боится, что этот немец донесет или, на худой конец, просто «кинет» несчастных в ту же реку и останется на берегу с их деньгами? Вопрос особенно хорош в русской интонации…
Ответ: во время переправы немец посадил еврейского ребенка на закорки; волной ребенка смыло; и вот этот немец нырнул за ним, вытащил за шиворот, спас и – доставил-таки на тот берег, как обещал!
Не исключено, что этот эсэсовец на другой день отправил других евреев в лагерь смерти. Выполняя служебный долг! Ответ – в немецкой интонации…
Положим, тут – пунктуальная верность договору. Денежному. Но ведь спасали же и без всякой выгоды!
Таились, конечно, среди спасателей идейные противники нацистского режима. Попадались не идейные, а просто «буржуазно-порядочные» немцы, христиански-терпимые к иудаизму. Или, наконец, лично знакомые или дорогие жертвам: бывшая немецкая прислуга выручала бывших еврейских хозяев; немецкие няньки спасали выращенных ими еврейских детей; «арийски чистые» немки правдой и неправдой вытаскивали из застенков и облав своих еврейских мужей.
Это все объяснимо.
Но если не было
И ведь не просто против режима оборачивались действия таких спасателей, а против огромной массы людей, захваченных эйфорией гитлеризма! Если угодно, спасатели шли против
И все равно – спасали!
Военное время – страшное. Тут воешь со всеми, как волк в стае. И из драки не выскочишь. Допустим, немец спас еврея и помог переправить его в лес. А в лесу – партизаны. Есть у этого немца гарантия, что еврей, получивший в лесу оружие, не убьет его в бою?
И все-таки – спасали.
Еврейская девочка после войны разыскала своих спасителей, поехала к ним в деревню, чтобы отблагодарить. Те выслушали, выразили удовлетворение, а потом тихо попросили никогда не появляться больше. Потому что в глазах односельчан их подвиг выглядел попреком, воспринимался как вызов к покаянию, а то и как провокация: односельчане вовсе не собирались каяться, у них не было ни сил, ни желания отвечать за Гитлера – душевные силы на это нашлись разве что у следующего поколения…
А сами спасатели – чувствовали ли себя героями? Да нет же! До конца дней их мучила совесть. Помогли одному, а сотне помочь не могли, и этот кошмар заставлял их молчать… то ли о своем подвиге, то ли о своем бессилии.
И все равно ведь спасали!
Да что же это в человеке – в условиях тоталитарного режима, в разгар войны, идя вразрез с настроем «народной общности», вопреки доводам разума, вопреки инстинкту самосохранения, без всякой надежды – идти на такое? В тисках рейха – спасать евреев, в тисках диктатуры пролетариата – спасать дворян, буржуев, попов, в тисках веры – спасать еретиков веры.
Даже и не спасать. А провожая на гибель – просто взглянуть в глаза отверженному, незаметно пожать руку, шепнуть: «Держитесь…»
«Мы видели, как они несчастны, не могли же мы не поддержать их…»
На дне души присягнувшего солдата, безотказного винтика системы, безропотного раба божьего – таится что-то, не дающее человечеству окончательно озвереть.
Хотя бы одного спасти. Хотя бы одному спастись.
«Кто спасает одну жизнь, спасает целый мир». Это цитата из Талмуда. С. Мадиевский свидетельствует, что она в большом ходу у современных немецких историков.
История полна смут. Чтобы их вынести, нужны мгновения ясности. Чтобы не снесло мутной волной во время очередной переправы.
Когда осенью 1914 года Юзеф Пилсудский стал формировать в Галиции польские легионы «Стрелец», чтобы они под австро-германским командованием пошли воевать против русской армии, Осип Мандельштам, написал (и напечатал) следующий поэтический портрет Польши:
То, что польскую тему так остро пережил Мандельштам, вообще-то мало причастный к славянскому патриотизму, достойно удивления. Но еще более удивительно то, что этот эпизод из биографии поэта с полным сочувствием воспроизводит другой поэт – Станислав Куняев, для которого Мандельштам был настолько замурован в свое еврейство, что приходилось его от оного защищать. Есть, стало быть, противник, настолько невыносимый для Куняева, что он берет себе Мандельштама в союзники.
Этот противник – польское шляхетство.
«Шляхта и мы» – сочинение Куняева, появившееся первоначально (и урезанно) в журнале «Наш современник», уже взвинтило поляков на ответную ярость (но не помешало им признать, что это – «самая основательная попытка освещения польско-русской темы»).
Теперь трактат выпущен отдельным изданием. В несокращенном виде. С приложением «антирусских» стихов польских поэтов, включая одиозных «Дзядов» Мицкевича (не более антирусских, я думаю, чем стихи вольнолюбивых русских поэтов того времени, ненавидевших и обличавших царизм). Мне, однако, интересен в данном случае не Мицкевич и не польская реакция на куняевский памфлет. И даже не предшественники Куняева в русской поэзии (и публицистике), разделенные им на интеллигентов-полонофилов и государственников-полоно-фобов. Меня интересует сам Куняев. Яркий поэт, он моделирует наше общее состояние.
Как историк он демонстрирует завидную фактическую осведомленность. Но как историка, вогнавшего в полтораста страниц малого формата полтысячелетия русско-польского противостояния: и то, что Польша дважды овладевала Москвой, и что однажды – Киевом, и что трижды выходила на берег Днепра… да что там Днепр – по извивам родной Оки могла бы пролечь граница «при другом повороте истории»… так вот, эти повороты, включая судьбу «стрельцов» Пилсудского и «жолнежей» Андерса, – все это лучше меня оценят историки. Меня интересует душа поэта.
Концепция его проста, как дыхание: России надо бы держаться «подальше от поляков», как и от евреев. Но подальше «не получается». А раз не получается, то надо как-то вместить это в душу.
Душа мучается. Православное самосознание велит миловать падших, но бойцовский темперамент вскипает при каждом вспомянутом ударе и заставляет бить с утроенной ответной силой. «Государственный инстинкт» диктует жесткую непримиримость, но сердце не выдерживает.
Сорок лет назад, посмотрев во Львове «Пепел и алмаз» Вайды, Куняев почувствовал, что и убитый молодым террористом «седой партийный человек», может быть, более нужен Польше, чем этот безумец. Выйдя из кинотеатра, сел на лавочку возле памятника Мицкевичу и написал («на одном дыхании», что у такого зубра бывало не часто):
Поразительно не то, что в 1963 году Куняев, еще не освободившийся от влияния Слуцкого, написал такие стихи. Поразительно, что он их полностью цитирует теперь в своей полоноборческой книжке. Словно освободиться не может.
Но хочет. Наступает на горло песне.
Откуда же эта пересиливающая все жгучая обида?
Причина – их шляхетский гонор. Их, поляков, экзальтированное высокомерие. Их опереточный форс. Их истерическое мессианство. Главное же – их презрение к нам, русским, так хлестко описанное Чеславом Милошем. Наше «оловянное спокойствие», наша варварская примитивность, веками «бесившая» шляхтичей с их изысканным вкусом.
Для Куняева эти качества – нечто извечное, генетическое, почти не меняющееся от столетия к столетию. И здесь – мое кардинальное расхождение с ним. Много ли беды было нам от поляков до Стефана Батория? Все начинается с XVI века, когда Речи Посполитой выпадает шанс стать великой европейской, а в XVII веке – великой евразийской державой. Никакой католицизм (по отношению к которому Куняев пылает неподдельным православным гневом) не объясняет польского характера, и сам католицизм (за которым стоит миллиардная масса, многократно превышающая вес Польши в мировой драме) совершенно не исчерпывает польской «героищизны». Хотя в определенных условиях помогает польскому характеру реализоваться. Но только потому, что в геополитической драме был миг, когда история поманила шляхту к мировой роли, но – обманула. А она поверила и изготовилась.