18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Лев Анисов – Шишкин (страница 52)

18

Не сказала она в тот раз о другом, чутко уловленным ею — его сыновнем отношении к природе.

Летом, в Сиверской, то было. Созрела рожь в поле. Ее убрали, и снопы поставили в суслоны. Рано утром крестьяне снимали с них верхние снопы, чтобы рожь сохла быстрее, а по вечерам, спасая ее от росы, надевали их вновь.

Однажды днем прогремел гром. Небо почернело, и скоро разразился ливень. Иван Иванович, развешивавший этюды в комнате, увидел дождь, выскочил на веранду и кинулся в поле.

— Куда вы? — закричала Ольга Антоновна.

— Суслоны закрывать. Бежимте вместе, — позвал он, шлепая босиком по мокрой траве. — Рожь намокнет!

«Хлеб наш насущный даждь нам днесь…» Каждое утро и ежевечерне повторяемые слова молитвы не были для Ивана Ивановича простым ритуалом…

О важности рисунка говорил Иван Иванович и еще одному ученику — Н. Н. Хохрякову, к занятиям с которым приступил с зимы 1880 года. Хохряков был родом из Вятки. Привел его к Шишкину А. М. Васнецов. Представил как учителя, работающего в народных школах Вятской и Уфимской губернии. Н. Н. Хохряков кончил земское техническое училище, но имел тягу к искусству. Очень был привязан к родному краю, писал места, близкие сердцу.

«Когда он увидел мои жалкие опыты писания картин, — вспоминал позже Н. Н. Хохряков (в столице он так и не остался жить, а вернулся на родину. — Л. А.), — то раз сказал мне так: «Живопись Вам надо запереть в ящик, а ключ от ящика бросить в море. А вот с рисунком у Вас дело совсем иначе обстоит, рисунком Вы займитесь серьезно и работайте над ним. У вас будет мастерство, и известность, и средства, а уж тогда можно будет и живописью заняться…

У Ивана Ивановича я рисовал карандашом с его этюдов и фотографий. Написал один натюрморт. Вот этого мне и хотелось главным образом, но почему-то он предпочитал давать своим ученикам писать одним тоном с фотографии, на этом я сидел довольно долго».

Зиму Н. Н. Хохряков корпел над рисунком, а к лету осознавал, что видит многое иначе, гораздо глубже.

«Учеников зимой заставлял рисовать с хороших фотографий, иногда с волшебным фонарем», — вспоминала А. И. Менделеева.

«Вы писали три лета, как говорите, а зиму что делали? — спрашивал в письме к молодому художнику С. А. Уткину Иван Иванович и замечал: — А в одну зиму разумной работы с фотографии можно учиться писать и воздух, то есть облака, и деревья на разных планах, и даль, и воду, ну, словом, все, что Вам нужно; тут можно незаметно изучить перспективу… и законы солнечного освещения, и пр.».

Если в зимнее время Иван Иванович частенько обращался к волшебному фонарю, ценя документальность фотографии, помогающей правильно видеть форму, и рисунок предмета, то в летнее время требовал непременной работы на природе, приучая видеть жизнь этого предмета, будь то вековая сосна или молодая мать-мачеха.

В рисунке природы не должно быть фальши. Это все одно, что сфальшивить в молитве, произнести чужие и чуждые ей слова. Так полагал Иван Иванович.

«Последователей Шишкина между нашими пейзажистами весьма много», — писал «Художественный журнал» в 1881 году.

Иван Иванович был внимателен ко всем, кто обращался к нему за помощью и советом. В Шишкине видели сильного объективного художника. «Он в большинстве своих произведений несколько сух и скуп в колорите, поэтическое настроение как будто бы чуждо его кисти. Но зато сколько правды и тонкого понимания в его изображениях леса! — отметит В. М. Михеев. — Надо долго всматриваться в его работы, чтобы почувствовать, как постепенно будто запах леса начинает отуманивать вашу голову и живая, — истинно живая индивидуальная жизнь сосен, елей, ржи — под развесистыми вершинами немногих деревьев — охватывает вас своей тщательно изученной правдой».

Как было не тянуться к этому человеку!

«Давно уж собирался я с Ильей Ефимовичем побывать у Шишкина, но все как-то вместе не удавалось, — писал в 1882–1883 годах И. С. Остроухов А. И. Мамонтову. — Шел я сегодня из Академии, проходя мимо дома, где живет он, мне пришла мысль, дай зайду один. Скажу, что так, мол, и так хотел быть у Вас с Репиным, но до сих пор не пришлось, потому рискнул на авось представиться сам. От мысли к делу — и я позвонил. Шишкин в довольно растрепанном виде, с грязными руками, с взъерошенными волосами, ровно старая крепкая сосна, мохом поросшая, отворил дверь. Я объяснился. Ему такая форма визита очень понравилась. Он стал меня усаживать, и мы начали беседу. Через несколько минут я спросил — не отрываю ли я его от работы. Он сказал на это, что работа, за которой я застал его, пустая, и просил не стесняться. Я предложил ему продолжать свое дело, на что он перевел меня в свою мастерскую, где уселся среди чудесной мебели, превосходных этюдов и картин в рамках и разного брик-а-брак atelier на кресло и принялся за свою прерванную работу — засучил рукава, вытащил из-под стола грязный самовар и стал его скоблить и чистить. Такая это фигура чудесная была, что сегодня я несколько раз пробовал на память зачертить ее, но еще крылья коротки… Вообще принял меня сразу так по-питерски радушно, что я с первой же минуты очутился в своей тарелке.

— Так Вы хотели поступить в Академию? Оборвались? Отлично. Это счастье. Академия, знаете, как я смотрю на нее, на Вашу Академию? Это вертеп, в котором гибнет все мало-мальски талантливое, где из учеников развивают канцеляристов; где черт знает что делается; откуда все путное уходит, раз почуяв, что это за помойная яма; а сколько гибнет там, сколько гибнет, если бы Вы знали! Отлично, что оборвались, очень рад, я слышал о Вас раньше, по физиономии (!) Вы малый путный, нрав у Вас свежий (!!) веселый (!!!) работайте, работайте, только плюйте и плюйте на Академию!

Это первые слова его.

Я стал говорить за, стал говорить и репинские доводы.

— Репин, Репин! Не знаю, чего увлекается он так Академией? Разве по себе он не ругает ее? Ведь не будь у него кружка тех протестантов, которые отказались от золотой медали, и его забила бы она. Удивляюсь ему — сам так ругает ее, а молодежь шлет туда и шлет! Серов вот: какие надежды подавал, а теперь, я уверен, готов голову прозакладывать, засушит его Академия.

— Он лучше работает, Иван Иванович, если же суше сколько, так без этого нельзя делать школьную работу.

— Не верю теперь в него. Убьет его Академия. А какие надежды он стал было подавать…

И чем дальше, тем все злобнее и злобнее об Академии.

Я истощил все свои доводы за нее, наконец, перешел напрямик и спросил его: разве не все наши художники прошли ее школу?

— Строго говоря, ни один, кроме Репина, Поленова и еще нескольких, но этим как-то удалось работать там более или менее самостоятельно. Остальные числились только в ней или бросили ее в самый короткий срок. Я, например, скажете, был в Академии, что имею и профессора, и медали и прочее? Да, я четыре года числился в ней, и за все это время четыре раза ходил в классы! Бросьте, бросьте эту проклятую мысль и т. д.

Такого горячего, страстного озлобления я даже не ожидал встретить у него, хотя и слышал, что он кое-что имеет против Академии.

Очень порадовался, что поступил в школу (Общества поощрения художеств. — Л. А.).

— Вот где можно работать. Там другие условия, совсем другие. Вот откуда вышли Крамские, Васильевы. Только все же без школы они больше работали. Делайте и Вы так. Работайте дома гак, как сердцу захочется, не стесняйте Вы себя этими рецептами. Свободному искусству — работа свободная должна быть. Я птица старая и много на веку видел — поверьте мне, что слова мои искренни, и только участие к гибнущему человеку говорит во мне. А скажите, какую специальность Вы избрали себе в живописи?

На это я высказал свой юный взгляд, что не признаю специальности в искусстве, что не понимаю, как человек может замкнуться в пейзаже, например, и не выходить из него, как бы другое ни интересовало его.

— Непременно должен замкнуться, и чем уже, тем лучше.

— То есть всю жизнь ограничить себя изображением, положим, ржаного поля?

— Это немного крайне, но, пожалуй, что и так.

— Мы не можем понять друг друга. Вы уже зрелый, полный художник, я начинающий ученик, и до тех пор не соглашусь с Вами, пока не приду сам к тому же.

— Вы придете к тому, помяните мое слово. Что Вы делаете теперь, кроме школы?

— Копирую в Эрмитаже. Рисую гипсы в музее Академии.

— Бог знает, что Вы делаете. Что Вам дался гипс? Бросьте его, изучайте живое тело…

Привожу Вам наиболее характерные отрывки нашего разговора, но сколько интересных деталей опускаю за невозможностью передать всю беседу.

Я пробыл у него больше двух часов. Назавтра он просил непременно принести этюды и альбомчики мои. Только, ради Бога, не гипсы, не то затошнит!

На другой день пришел к нему с этюдами и альбомами. Смотря их, он стал похваливать, и чем дальше, тем больше. Отлично, превосходно. Вам уже немного остается сделать. Но альбомам вижу, что Вы и на жанр надежды подаете. Что ж, работайте, работайте. Вчера я только советовал бросить Вам Академию, теперь я говорю Вам прямо — она не нужна Вам. Вам остается немного — годик, другой — и Вы художник. Только поприлежней работайте. Мне нравится в Вас этот зуд. Работайте в альбомчиках, пишите этюды, копируйте фотографии, компонуйте картины. Я советую Вам обработать вот такой мотив — обработайте и принесите показать. Не то оставьте Ваш адрес — я буду заходить к Вам… Вообще наговорил кучу любезностей… Одним словом, очаровал меня совсем. Что за чудесный, простой человек!»