Лесли Уолтон – Светлая печаль Авы Лавендер (страница 12)
Как и у многих вновь прибывших, первой его остановкой в нашем районе была пекарня. Его привлек резкий запах хлеба на закваске, а еще девушка – она стояла у открытой двери булочной, и ветер трепал ее каштановые волосы. Вивиан не достались ни материнские густые черные волосы, ни зеленые глаза. Она не так выделялась на фоне Эмильен. Для того чтобы оценить красоту Вивиан, нужно было к ней привыкнуть. Подобный вид красоты воспринимался только глазами влюбленного.
Когда Гейб узнал, что девушка из пекарни живет в доме в конце Вершинного переулка, он пошел туда с твердым намерением отдать душу за комнату. К счастью, в этом не было необходимости. Эмильен смерила его долгим взглядом и пришла к выводу, что в доме не помешает рослый рукастый мужик, который сможет дотянуться до светильника на переднем крыльце, когда там перегорит лампочка.
Довольно скоро стало ясно, что парень не только долговяз и может дотянуться до всего на свете. По просьбе Эмильен он починил перила на переднем крыльце и положил на кухне новую плитку. Целый месяц он потратил на деревянные полы – их надо было отшлифовать и натереть воском, от чего его колени даже пошли волдырями. Третий этаж ему велели оставить как есть – туда все равно никто не поднимался.
Первые пару месяцев, которые Гейб жил у Лавендеров, ему почти не удавалось, находясь в одной комнате с Вивиан, не опрокинуть на пол масленку и не покрыться красной зудящей сыпью.
Если бы кто-нибудь его спросил, он бы смущенно признался, что все ремонтные работы в доме он сделал для Вивиан. К счастью для Гейба, никто его об этом не спрашивал.
Мать Гейба была дальним отпрыском румынских монархов. Она была смуглой красавицей с тонкими по моде бровями и большущим крючковатым носом. Своему сыночку она рассказывала дивные сказки об их предках, сидя при этом за туалетным столиком и аккуратно нанося на щеки кружки румян, а на веки – широкие голубые мазки.
Мечтая вместе с Кларой Боу и Эстель Тейлор играть для «Парамаунт пикчерз», она переехала в Голливуд. Но вместо съемочной площадки очутилась в крошечной квартире-студии вблизи Лос-Анджелеса, населенной пауками породы «черная вдова». Откуда взялся он сам, Гейб не знал. Уходя вечерами из дома, мать напоминала сыну закрыть дверь на цепочку и оставляла его наедине с его пустыми мечтами среди густого марева ее смолистых духов. По возвращении она трижды стучала в дверь, и Гейб, разгладив ее примятую им самим постель, ставил на проигрыватель в углу комнаты пластинку со сладострастным джазом.
В те вечера, когда она возвращалась, Гейб спал в кладовке на постели из изъеденных молью пальто и шарфов, поджав длинные ноги к подбородку. Он понимал, что можно выйти, когда она меняла пластинку на что-то более меланхоличное. Когда он выходил из укрытия, то обычно заставал мать сидящей за туалетным столиком – она рисовала на лице улыбку, прежде чем снова уйти.
– Помни,
Утром они шли в забегаловку за углом, где она, улыбнувшись официантке, заказывала большущую гору оладьев Гейбу и кофе – черный – себе. После этих завтраков Гейбу становилось нехорошо, но он всегда умудрялся проглотить все до последнего кусочка.
Но однажды пластинка на проигрывателе так и не сменилась. Когда Гейб наконец выполз из кладовки, он обнаружил, что мать бесформенной кучей лежит на полу; вокруг головы застыли лужицы королевской крови. Там же валялись несколько долларовых купюр, наполовину красных и липких. Комната наполнялась гулом от заевшей на проигрывателе иглы, которая все время соскакивала в конец записи.
Гейб обнял мать руками и поднял ее на кровать. Он с усилием сглотнул, так как рвота подошла к самому горлу, когда ее голова неестественно откинулась набок. Он положил ее на простыню и укрыл, подложив под шею подушку, а сам свернулся калачиком рядом.
Так он провел с ней много дней. Когда труп начал попахивать и гнилостный воздух из квартиры проник в коридор, жильцы стали жаловаться и, проходя мимо, зажимать носы платочками. Наконец как-то ночью, взглянув на мертвую мать в последний раз, Гейб ушел, не взяв с собой ничего, кроме решимости помнить ее только живой. Деньги на полу он оставил без внимания. Ему было десять лет.
Следующие несколько лет Гейб много перемещался. Из-за необычайно высокого роста он в десять мог сойти за пятнадцатилетнего, а в двенадцать – за восемнадцатилетнего. Поэтому он легко находил работу: провел несколько месяцев на козьей ферме во Флориде, грузил великие произведения искусства для галереи в Квинсе и собирал образцы воды в центральном Орегоне. Целый год Гейб проработал помощником плотника в Нью-Гемпшире. Жил он в семье плотника вместе с его двумя детьми, собакой и женой.
Будь возраст Гейба под стать его внешности, он бы уловил намерения жены плотника: почему она с готовностью подавала ему завтрак по утрам и клала ему руку на верхнюю часть бедра, зачем укладывала детей спать пораньше в те вечера, когда муж играл с дружками в покер, что означали ее смех, взгляды, вздохи. Будь он более искушенным, его бы не так глубоко шокировала та ночь, когда она вошла к нему в комнату и забралась на него сверху. И он бы наверняка что-то заподозрил, когда она сняла халат, в лунном свете обнажив голое тело. И когда она взяла его в рот, он бы не расплакался и с криком «Мне тринадцать!» не выбежал из дома, волоча по земле пижамные штаны.
Следующие пару лет Гейб провел в ожидании, когда война придет на земли США, и после седьмого декабря 1941 года первым записался на службу, осознав, что до Гавайских пляжей рукой подать. И опять его необыкновенные рост и телосложение помогли: вранье про возраст не вызвало никаких вопросов. Никому из боевых товарищей в голову не приходило, что тихому долговязому парню всего пятнадцать. Старшие по званию, правда, считали его слишком впечатлительным для бойца и слишком брезгливым для медика, поэтому назначили сражаться за благородное дело единственно возможным для него образом – в столовой. Раздавая мясные консервы и наливая растворимый кофе, Гейб наблюдал, как боевые товарищи писали любовные письма девушкам, чьи измятые фотографии носили в касках, и слушал, как они вспоминали матерей, и голоса их при этом дрожали от тоски. Он рыдал каждый раз, когда кто-то из них погибал. Всего через год службы Гейба ввиду повышенной утомляемости уволили в запас – оплакивать столько жизней оказалось делом непростым.
Когда Гейб появился у дверей дома Лавендеров в помятой одежде, которая была ему мала на два размера, Эмильен разрешила ему оставаться столько, сколько захочет. Не только потому, что ей был нужен рукастый мужик, способный дотянуться до светильника на переднем крыльце. Не только потому, что она заподозрила, что он наверняка моложе, чем говорит, – в чем позднее убедилась, обратив внимание на то, как он наклоняет голову, когда слышит похвалу в свой адрес, и как весь трепещет в присутствии Вивиан. Нет, Эмильен приняла его радушно потому, что услышала доносившееся с востока пение птиц – оно возвещало о явлении благой любви.
Вивиан на нового жильца внимания почти не обращала. Не замечала ни его живого взора, ни юношеских привычек. Она, как и другие, считала, что он намного старше (и уж точно не моложе!) ее. Однажды даже назвала его «сэр», смутившись и застыдившись при виде его унылого выражения лица. Он всегда был вежлив, уступал ей последний кусок ежевичного пирога и, слава богу, починил текущий кран в ванной. И хотя до Джека ему было далеко, Вивиан даже могла бы сказать, что он красив. Если вам нравятся высокие и смуглые.
Но в мыслях у Вивиан был тогда отнюдь не жилец. Думала она, скорее, о том, что в тот вечер проходило празднование летнего солнцестояния, а это событие никто из местных пропустить не осмелится. Особенно Джек. По крайней мере, она на это надеялась.
Ежегодное празднование дня рождения Фатимы Инес де Дорес теперь проходило не так, как прежде, когда девочка жила в конце Вершинного переулка. Цыганка и китайские акробаты отошли в прошлое, но сам праздник не утерял очарования и великолепия. С наступлением ночи празднование достигало пышного
Вероятно, в предвкушении праздника георгины в том году расцвели раньше обычного, выстроившись красивыми рядами. Их гривастые рожицы заполнили сады; кусты напоминали танец детишек, наряженных в лучшую воскресную одежду. Однако таких восхитительных цветов, как в саду у Эмильен, не было ни у кого. Она вывела собственные гибриды удивительных, невиданных раньше оттенков: насыщенные лазурно-голубые, огненно-красные, доцветающие до желтых, оранжевых и ярко-фиолетовых, и зеленые – бледные настолько, что с первого взгляда казались белыми. Они затмевали растущие рядом фруктовые деревья, их яркие соцветия зависали перед окнами первого этажа. Однако среди этих огромных цветов рос и настоящий сад Эмильен: белые хризантемы для защиты, корень одуванчика, чтобы крепок был ночной сон, эвкалипт и душица для заживления ран. Были там наперстянка, имбирь, вереск и мята. Ядовитая сонная трава. Своенравные пионы. И лаванда. Лаванда лишней никогда не бывает.