18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Леонид Зорин – Ничего они с нами не сделают. Драматургия. Проза. Воспоминания (страница 35)

18

АННА АЛЕКСЕЕВНА. Ах, друг мой, как же ты беззащитен… Что будет с тобой, когда я уйду? А мне на земле гостить недолго.

Февраль 1855 года. У Николая – цесаревич. Николай полулежит на узкой кровати, прикрытый шинелью.

НИКОЛАЙ. Я помираю. Не возражай. Всяк человек предел свой знает. На этот раз мне не подняться.

АЛЕКСАНДР. Нет, вы подниметесь, вы воспрянете. Тут говорит не ваш недуг. Это – усталость и удрученность, это несчастье в Евпатории, наши жертвы, вероломство Европы. Но все, однако же, преходяще.

НИКОЛАЙ. Не спорь, говорю я тебе. Не нужно. Мне должно сказать тебе нечто важное. Напутствовать тебя я не стану. Я – не Борис Годунов, ты – не Федор. Покойный Пушкин все написал. Есть там и вздор, но есть и дельное.

АЛЕКСАНДР. Папа́, я умоляю вас. У Пушкина есть и другие строки. Если уж вы о нем сейчас вспомнили.

НИКОЛАЙ. Пушкин… Поправь мне подушку. Спасибо. Я не сумел его полюбить. Судьбе угодно было поставить нас с ним… в особое положение… И тут навряд могло получиться что-либо искреннее и доброе… Я знаю, что меня осуждают, меня за многое осуждают, но тот, кто принял крест на себя, должен снести и суд людей. А суд их редко бывает верен…

АЛЕКСАНДР. Бог мой, откуда такая мысль. Люди пред вами благоговеют.

НИКОЛАЙ. Не надо. Я знаю цену. Всему. И всем хвалам, и всей хуле. Я говорил с тобой не однажды. Знаю, ты одержим желаньем явиться новым преобразователем. Ты веришь, что главное – быть в движении. Но главное – устоять на ногах! Незыблемость – опора державы!

АЛЕКСАНДР (осторожно). Папа, не в нашей ли неподвижности зрели несчастья этой войны?

НИКОЛАЙ (молчит, потом – с усилием). Бессмысленно. И бесполезно.

АЛЕКСАНДР. О чем вы, отец?

НИКОЛАЙ. О своем старанье тебя остеречь – пустое дело. Что ты задумал, то ты и сделаешь. Саша, я за тебя страшусь. Ты должен сначала понять народ, которым будешь повелевать. Сначала пойми, а уж там благодетельствуй. Все, что я делал на сей земле, я делал единственно для него, единственно для его величия, но я свободен от обольщений. Он с наслажденьем откусит руку, которую, кажется, рад лизать. Дай лишь почувствовать ему, что в этой руке дрожит хоть мизинец.

АЛЕКСАНДР. Господь нас спасет. Вы нужны России.

НИКОЛАЙ. Давно ли я принимал венец? Тридцать лет, как единый миг. Однажды – о Боже мой, – был я ребенком, учитель мне показал на бабочку, сказал, что она живет лишь день. Я – в слезы, он стал меня утешать, мол, для нее этот день, как век. Я изумился – не мог понять. Сейчас я вижу тот день, тот сад, ту бабочку и – все понимаю.

АЛЕКСАНДР. Вы будете жить. Вы обязаны жить.

НИКОЛАЙ. Кончено. Вот и настал твой час. Тебе сейчас горько… мне было горше… В первый же день своего царствования и – грянуть по площади… картечью. А после – повесить пять человек. Легко ль с этим жить? Но зато и ты, и дети твои, а после – и внуки избавлены от нужды сделать большее. Я взял – на себя. Саша – ни камешка! Сдвинешь – все рухнет. Ступай, я устал. Господь с тобой. Вспоминай отца.

2 марта 1856 года. Одесса. Толстой в бреду. Рядом с ним – Софья Андреевна.

ТОЛСТОЙ. И ничего в природе нет… Вот привязалась старая строчка… Кажется, и впрямь умираю. Нет. Невозможно. Но отчего ж? Столько ушло на моих глазах – за эти дни… от той же напасти. Вот так же у них глаза и лоб были в огне и губы сухи. Их больше нет. Отчего же и я вот так же не могу прекратиться?.. Чем я их лучше? Я так же смертен. Но, Господи… Это несправедливо. Меня – и нет. Меня больше нет… И ничего в природе нет… А как там было дальше… Не вспомню. Больше не будет уже минут, когда слова кипят и клубятся… И не родится всего того, что я обязан сказать… что жило – во мне одном и ни в ком другом.

СОФЬЯ. Алеша, ты не слышишь меня?

ТОЛСТОЙ. А ты не узнаешь, как ты любима, что в этот час ты здесь, как в ту ночь… Что я угадываю черты, скрытые маской, а ты смеешься – миг – и ускользнешь… Навсегда. И ничего в природе нет…

СОФЬЯ. Алеша, это я, ты не бредишь… Мне дали знать, и я уже тут. Да где же и быть мне, как не с тобой? Скажи, что ты слышишь, что видишь меня…

ТОЛСТОЙ. Я вижу тебя, я слышу твой голос, второго такого нет на земле… Нет нужды, что ты мне сейчас приснилась… а вижу тебя, значит, ты здесь. И жизнь наша – сон и сон – вся жизнь… Но так жалко. Но обидно. Так глупо. Зачем нам разлучаться, зачем, уж если мы отыскали друг друга.

СОФЬЯ. Мы не расстанемся. Никогда. Мы будем вместе до самой смерти.

ТОЛСТОЙ. До смерти… Везде и всегда – лишь смерть. Так просто перешагнуть порог. Нет, жизнь мне все-таки удалась. Я встретил тебя, она оправдана. А смерть не удалась, вышла жалкая. Погибнуть на войне не от пули, от тифа – судьба надо мной посмеялась. Какая несчастная война… Порыв, отвага – и все напрасно.

СОФЬЯ. Алеша, нет! Это не так. Не может быть ничего напрасного.

ТОЛСТОЙ. Все напрасно. Я мог быть писателем. Клянусь тебе, я чувствовал силу.

СОФЬЯ. Я знаю, знаю. Зачем ты думаешь, что я усомнилась? Ты должен мне верить.

ТОЛСТОЙ. И ничего в природе нет, что бы любовью не дышало. Ну наконец-то вспомнил. Вот радость! «Что бы любовью не дышало». Знаешь, как я про себя решил? Ежели вспомню, тогда спасусь. «И ничего в природе нет…» Коли на этом остановиться, то значит – конец, значит – предел. Но дальше… дальше – совсем иное. «Что бы любовью не дышало». Ты понимаешь? Опять надежда. Одна строка без другой не живет. «И ничего в природе нет» – смерть, безнадежность, – но слушай дальше! – «Что бы любовью не дышало»… И все уж преобразилось – жизнь! Вот так и мы с тобой – две строки – одна без другой теряет смысл. Как хорошо, что ты мне снишься…

1858 год, весна. Крым. Толстой и Софья играют в шахматы.

СОФЬЯ. Твой ход, мой друг. Как ты рассеян.

ТОЛСТОЙ. А все же таврической весне недостает преображенья. Здесь в январе сияет солнце, а в феврале цветет миндаль. Вот наша, на севере – гром небесный! Вдруг да обрушится на тебя.

СОФЬЯ. А положение твое – дрянь. Пойдешь офицером или турою – разница будет невелика.

ТОЛСТОЙ. Стало быть, надо ходить конем.

СОФЬЯ. Так я его стреножу. Гардэ. Ты обнажил свою королеву.

ТОЛСТОЙ. О, если б!..

СОФЬЯ. Что за грешные мысли.

ТОЛСТОЙ. Прости их. Весна везде весна. И дышится легче и чувствуешь жарче. И только вдруг память морозом пахнет: скоро уж год, как я без матери. Я – сирота. Когда-то я думал, что сиротами бывают лишь дети.

СОФЬЯ. Так ты – дитя.

ТОЛСТОЙ. Сколько страстности было во всех ее словах и поступках. Неистовый, неукротимый характер. Но искренность, искренность во всем. Так больно, что вы не смогли сойтись.

СОФЬЯ. Мне также. Но вины моей нет. Она полагала, что видит особу, решившую завладеть ее сыном. Она ведь была убеждена, что даже и встреча на маскараде была моей искусной интригой.

ТОЛСТОЙ. Ах, милая, будь же великодушна. Она любила меня сверх мер и в этой любви теряла разум.

СОФЬЯ. Все так, но мера нужна в любви ничуть не менее, чем в словесности. Там, где избыток, там и бесформенность. Порой материнская любовь мешает даже мужчине стать взрослым.

ТОЛСТОЙ. Нет, Софа, в любви нужна чрезмерность. Она была на нее способна, а я ей тем же не смог ответить. Кто станет еще меня так любить?

СОФЬЯ. Зачем ты это сказал?

ТОЛСТОЙ. Прости. Теперь мы – одно. Ты это знаешь. Кроме тебя, я всем чужой. Уехать бы нам с тобой в Италию.

СОФЬЯ. Ты должен отправиться в Петербург.

ТОЛСТОЙ. Помнится, лет восемнадцать назад, мы были там вдвоем с государем, впрочем, тогда он был цесаревичем. И всякий день от виллы Д’Эсте ходили с ним на виллу Реймонди, стреляли в цель, упражняли руку. А там была дочь кустоде Пеппина. Сияние, живость, неутомимость, а взор переменчив – то пламя, то бархат. Чтобы остаться с ней с глазу на глаз, я будто забыл свою пороховницу в одной из гостиных, потом встречаюсь, прошу Пеппину помочь мне в розыске. Пороховница была в той комнате, в которой ставни были закрыты. И там-то я сделал ей объясненье в любви моей – и уж столь убедительное, что было смешно в ней усомниться.

СОФЬЯ. Ты и теперь, когда в деревне, рад прогуляться по бережку и поглядеть на купанье пейзанок.

ТОЛСТОЙ. Я не оправдываю сатиров, но извиняю.

СОФЬЯ. Ты сам – из них. Я еще не знала тебя, а уж слышала о твоем донжуанстве.

ТОЛСТОЙ. Оно тебя, верно, и привлекало.

СОФЬЯ. Быть может. Делай свой ход.

ТОЛСТОЙ. Изволь.

СОФЬЯ. Шах и мат.

ТОЛСТОЙ. Опрокидываю короля. Он просит королеву принять его безусловную капитуляцию.

СОФЬЯ. Какой же ты тогда Дон Жуан? Тот не сдается, ему сдаются.

ТОЛСТОЙ. Я бы хотел о нем написать и разрешить эту загадку. Я думаю, он мечтает о сдаче, но всякий раз не находит той, которой вручил бы шпагу и сердце.

СОФЬЯ. Само собой – женщины виноваты.

ТОЛСТОЙ. Известно ли тебе, дорогая, что род Жуанов имел две ветви? Был гордый Дон Жуан ди Тенорио и пылкий Дон Жуан ди Маранья.

СОФЬЯ. Который ближе тебе?

ТОЛСТОЙ. Второй. Мне в имени Тенорио слышатся коварство и холодный расчет, а в имени Маранья – лишь юность, беспечность и потребность в любви.

СОФЬЯ. Как раз твои свойства.

ТОЛСТОЙ. Добро бы так! Юность минула, беспечности нет. Осталось лишь желанье любить.

СОФЬЯ. Любить или быть любимым? Тут грань.