реклама
Бургер менюБургер меню

Леонид Зорин – Братья Ф. (страница 3)

18

Коль скоро странная прихоть судьбы мне подарила столь длинный век, вместивший в себя не одну мою такую бесконечную жизнь — еще и недолгую жизнь брата, я просто обязан оставить людям все то, что я запомнил о нем.

Я сознаю, что эта работа мне не по силам, не по возможностям. Слишком тут много таких деталей, в которых прячется сатана. О них по-прежнему лучше помалкивать. Я знаю много, чрезмерно много, и это знание непосильно. Все же сажусь за письменный стол.

Мне могут сказать: написано столько, что книг уже никто не читает. Ну что же, пусть будет еще одна книга. Мышонка уж нет, но я еще жив и должен сохранить для людей память о моем старшем брате.

Мне надо воскресить не события, в которых он побывал, поучаствовал, не те, которые он придумывал и — больше того — претворил в реальность. Их много, так много, всех не исчислишь. Нет, мне хотелось бы побеседовать о нем самом, о том, что в нем жило, что колотилось в его голове и жгло его бессонную душу. Сделало его тем человеком, каким он запомнился и вошел в реальную жизнь своих сограждан. О том, что однажды вдруг оборвало этот стремительный полет и что приблизило его смерть.

Знал ли он сам, что ввязался в рискованную, очень опасную игру? А разве любой из нас не пребывал на краешке всасывающей воронки? Все мы, уцелевшие люди, которым неведомо как удалось договориться с двадцатым веком, склонны себя переоценивать. Легче заканчивать марафон, думая, что нам удалось ловко перехитрить свое время. Стольких дерзнувших принять его вызов оно укротило и унесло, а мы изловчились и живы-здоровы. Разглядывайте нас с уважением.

Все это, разумеется, вздор. Нам просто повезло в лотерее — вытащили счаст­ливый билет.

И я отчетливо сознаю — мой старший брат был не только отважней, не только значительно одаренней — он был гораздо умней меня. Но это был неистовый ум, несовместимый с благоразумием, с увертливым самоограничением, которые сохраняют жизнь.

Похоже, что у такого ума другой чекан и другой калибр. И жребий в России — тоже другой.

Он сызмальства мне втолковал, как плоско все то, что выглядит многозначительным.

Помню, как сдержанно он отозвался о нашем знакомом, весьма дорожившим своей репутацией мудреца:

— Глубокомысленный человек.

После чего я уже не мог воспринимать златоуста серьезно.

Тем более я был удивлен, когда однажды он мне сказал с какой-то торжественной доверительностью:

— А нам с тобой, Малыш, повезло.

Не сразу уловив перемену в его интонации, я отшутился:

— Ты абсолютно в этом уверен?

Он терпеливо мне разъяснил, что говорит вполне серьезно.

— Сам посуди, кто были мы, в сущности, когда в империи произошло это великое землетрясение? Ты — отрок, еще не забывший спазмы едва пробудившегося пола, а я обладал каким-то весом и опытом только в твоих глазах. При этом оба мы были с норовом, обоим не сиделось на месте. И что бы мы делали в этом мире с его вальяжной, неспешной поступью, с порядком, раз навсегда заведенным, и с городовым на углу? Если бы даже и удалось где-то найти свою скромную нишу, нас все равно бы всегда точило сознание чужести и второсортности. Нас с тобой спас семнадцатый год.

За годы, прожитые с ним рядом, я уж привык к тому, что Мышонок ни разу не оказался неправ, но время на дворе было грозное, о чем я осторожно напомнил.

Он усмехнулся, потом сказал:

— Не первая на волка зима. Малыш, мы очень везучие люди.

Я согласился. Все так и есть… Зря он не скажет. Значит — прорвемся.

Он еще с юности предрекал, что мы с ним оседлаем фортуну. В сущности, так оно и случилось. Мы убеждались неоднократно, что стали и впрямь весьма популярны.

Это заносчивое слово я отнесу, скорее, к себе. Мои политические карикатуры, как он предвидел, стали востребованными. Пожалуй, я обрел популярность. Если же речь вести о нем, такое определение бледно — он был поистине знаменит. И я бы не рискнул сопоставить его невероятную славу не только с известностью коллег, успешно трудившихся в периодике. Пожалуй, не выдержали бы сравнения весьма маститые литераторы. Лишь Горький остался бы недосягаем. Но ведь и Горький увлекся братом!

Впрочем, «увлекся» — вялое слово. Влюбился! Как мог только он один, лишь приумноживший с детских лет свое молитвенно-удивленное отношение к недюжинным людям, особенно к тем, кто служит слову.

Были периоды, когда Горький попросту не расставался с братом. Им нравилось быть вместе и рядом. Казалось, что оба они подпитывают один другого своими замыслами. Они заряжали десятки людей своим неиссякаемым порохом. И замыслы их не оставались прекрасными литературными снами — они обретали живую плоть.

Вспомните хотя бы «День мира». Они задумали проследить, чем был заполнен и как прошел один календарный день планеты.

И что же?! Им оказалась по силам и это фаустово желание стреножить время, остановить на сей раз не мгновение — день! Они это сделали. Запечатлели двенадцать часов сердцебиения нашего невероятного шара. И это был лишь один из их подвигов.

Женщины самозабвенно и преданно любили моего дерзкого брата. Близости с ним они добивались, даже догадываясь втайне, что с этой звонкой и буйной кровью, с этой потребностью в новых лицах и в новых бурях не совладаешь — придется трудно.

Он не был всеяден и неразборчив, скорее уступчив и отзывчив. Думаю, он и в любовь вносил эту врожденную потребность умножить запас своих впечатлений. А попросту — свой творческий пламень.

В любовной битве он оставался все тем же автором-созидателем. В нем возникал тот особый жар, который предшествует встрече с сюжетом. Женщинам вряд ли было уютно, но скучно не было никогда.

При этом он вовсе не походил на киногероя — был ловок и складен, но невысок, а по нынешним меркам, возможно, даже и низкоросл. Волнистая черная шевелюра, неправильные черты лица, но завораживающе притягательный, пронзительный, все вбирающий взгляд. А уж когда он вступал в беседу… Тут уж и вовсе не было равных. Мужчины завидовали и злились, им можно было лишь посочувствовать — нечасто встречал я на этом свете самодостаточных мудрецов, способных без судорог самолюбия мириться с чьим-либо превосходством.

Первый его брак восхитил и удивил меня одновременно. Хотя я внутренне был готов, что выбор его обычным не будет. Женщина была старше его, умелая в искусстве любви, пленительно обожженная опытом. К тому же заметная актриса, владевшая, при этом, пером. Эффектная внешность, нелегкий нрав, приперченный климатом театра. А попросту — настоящая женщина.

Он добивался ее упрямо. Со всей одержимостью и горячкой своих еще мальчишеских лет. Добился — он всегда добивался того, что хотел, того, что задумал, тем более когда жарко чувствовал. Он приучил себя не уступать. Ни своим недругам, ни соперникам, ни затруднительным обстоятельствам.

Втайне завидуя ему, я попытался не выходить из роли бесстрастного созерцателя.

— Сдается, Мышонок, тебя потянуло не терпкий запах дамской греховно­сти. Не поскользнись на тонком льду.

Брат только покачал головой.

— Малыш, на этот раз ты ошибся, пусть мудр, аки змий, не по возрасту.

И, не тая счастливой улыбки, он дал мне бой на моей территории.

— Поверь мне, хоть это и странно звучит, я чувствую себя старше Веры. Она, при всем своем женском опыте, в сущности, большое дитя. Спрячь свою умную улыбку и вникни в то, что я говорю. Иначе она бы и не смогла стать в самом деле хорошей актрисой и быть естественной на подмостках. Суть в том, что ей свойственно простодушие, которое ей так помогает сделать придуманный мир реальным и жить по законам этого мира. Где простодушие, Малыш, которого тебе так не хватает, там и фантазия, там и творчество, а наша бескрасочная приземленность преображается странным образом в нечто крылатое и цветное.

Я произнес, разведя руками:

— Сдаюсь. Даже первая любовь не привела тебя к слепоте, она твое зрение лишь обострила, а ум вознесла на уровень мудрости. Ты видишь то, что другим не дано, и прозреваешь, что им недоступно. Поэтому я больше не дергаюсь. Уверен, однажды настанет день, и ты почувствуешь трепет наития — засядешь писать серьезную книгу.

Помедлив, он покачал головой, не слишком весело проговорил:

— Нет. Этого со мной не случится. Я сознаю свои возможности. Смирись, Малыш, твой брат — репортер, он не напишет «Войны и мира». Мой род войск — легкая кавалерия. Не вижу в этом своей беды или вины пред человечеством. Прошу написать на моей могиле: «Прохожий, здесь покоится автор, по счастью, ненаписанных книг».

Эти слова меня почему-то болезненно и тревожно царапнули. Я недовольно пробормотал:

— Долго работал над эпитафией?

— Изрядно. Дело это нелегкое.

— Умнее было бы не шутить об этих ненаписанных книгах, а написать их…

Он усмехнулся и твердо сказал:

— Исключено. Но даже если б я попытался, оставил бы незавершенные рукописи.

— Остановись, я пролью слезу.

Брат назидательно произнес:

— И зря. Ибо рукопись уникальна, а книга — серийна. Этот нюанс в известной мере ее обесценивает.

В те годы браки легко заключались и так же стремительно распадались. Но этот союз, к моему удивлению, рухнул не сразу — он продолжался несколько драматических лет.

То был темпераментный поединок, опасный и взрывчатый эксперимент. Когда через несколько лет они оба устали от страсти и друг от друга и предпочли расстаться мирно, решение далось им непросто. Брат еще долго ее вспоминал, но все же понял, что он уцелел, что он еще молод и любопытен и что открыт для новых сюжетов.