Леонид Завальнюк – Три поэмы. В критическом сопровождении Александра Белого (страница 2)
Не только пристально, но и со злорадством по поводу неудач героя, поддерживая и усиливая тем самым скрытый мотив связи героя с богом и бунта против него.
С помощью всех этих едва уловимых оттенков обрисовывается вопрос о бытии человека: пока был Бог, все было просто. Когда он стал «стар и слаб», все усложнилось. Проблематика, как видим, лежит в стороне от политики, столь близкой «шестидесятникам». Завальнюка волнует не частное (отношения власти и человека), а общее – как жить в присутствии смерти. Это и есть поиск пути.
На этом пути и происходят неожиданные вещи. К главной из них и переходит автор, «танцуя от печки» – от богов:
То есть речь о любви. Она ушла из мира (за реки и моря). Потому на героя поэмы она может только «свалиться». Именно таким способом «нежный полудетский профиль/Ему весь мир однажды заслонил». Об этой девочке еще будет два-три раза упомянуто, но к сути поэмы она не имеет отношения. Мотив любви нельзя оставить незамеченным, имея в виду вторую поэму «Осень в Благовещенске». Там она будет развернута во всем своеобразии авторского понимания, а в данной поэме любовь – едва заметная частность. Она вводится без подготовки и автор не знает, что с ней делать: «Я видел их,/ И что меж ними было, / Я не берусь сказать наверняка».
Рамками «человек – Бог» обозначены самые общие ориентиры поэмы. Нам предстоит разбирательство в ее внутренней проблематике. Для первых шагов важны дополнительные, менее четкие грани образа врача.
Не странно ли, что врач-пенсионер, к тому же вдовый, удалился «на природу»:
Русский слух здесь без труда узнает скрытую цитату:
Словом, на врача падает тень поэта – Горация. Аура, объединяющая врача и поэта, втягивает в поле видимости еще одно имя – Боратынского, утвердившего законность ауры: «болящий дух врачует песнопенье»[2].
Теперь уже нельзя пройти мимо частоты немотивированных упоминаний поэта и поэзии. В первой же главе повествователь «вдруг» сообщает, что его герой, «не на шутку становясь поэтом, / Он вирши никудышные «тачал». Формальная мотивировка – влюбленность – не в счет, ибо нежное чувство значительно слабее клокотавшей в душе героя «неведомой силы», что «его в дорогу дальнюю звала».
Во второй главе, тоже «вдруг», раздается вопрос «Скажи, поэт, за что же я побит?». Стало быть, герой находится в прямом собеседовании с автором. Сам по себе этот прием не новость: весь «Евгений Онегин» построен на «дружбе» автора с героем. Но у Пушкина они разведены, границы между ними четко обозначены. В поэме Завальнюка эти границы не очевидны. Так, в третьей главе заявляется, что
С трудом верится, что слесарю было рукой подать до поэзии. Того же типа «далековатое сближение» повторено в четвертой главе:
В той же четвертой главе автор и герой подаются уже как фигуры тождественные:
В этой «матрешке» – «поэт» внутри «металлиста» – отобразилась ключевая особенность поэтической манеры, Завальнюка, того приема, который он сам назвал «письмами к самому себе»[3]. В этом смысле все стихотворное повествование следует понимать как разработку в диалогической форме определенной философской идеи, важной для авторского мироотношения в целом.
Суждение о поэме с позиций «реализма» ошибочно, дает искаженную картину с очевидными прорехами в логике. Возможно, именно этими «погрешностями», оставлявшими впечатление смелости, но и неопытности молодого поэта в большой форме, было обусловлено «милостивое» отношение цензуры середины 50-х годов к поэме вчерашнего солдата. Об экзистенциальной проблематике – богооставленности, одиночестве, духовной независимости – в России заговорят лет через десять. Она будет приживаться через Камю и Сартра, так что Завальнюка следовало бы считать пионером-одиночкой, обреченным на непонимание. Есть резкое и принципиальное мировоззренческое различие между ним и большинством его современников. Что бы он ни вкладывал в метафору «пути», она была связана с неизвестным будущим, а для «шестидесятников» – с прошлым, с возвратом к «ленинским нормам», «социализму с человеческим лицом». Можно только удивляться тому, что 25-летний поэт мог так оторваться от современников. Но что же все-таки скрыто в этой метафоре?
Мы уже не раз проговорились, что «путь» героя выглядит довольно нелепо. Если исходная ситуация (послевоенная разруха, завод, работа слесарем) еще укоренена в послевоенных реалиях, то последующие «шаги» – полотер, актер – кажутся сплошным сумбуром. Этот «карьерный рост» обрывается службой в армии, в ходе которой он становится жестянщиком. Поэт пошел на сильнейший риск, избрав для своего героя такую эмоционально непривлекательную профессию. Более того, он прославляет армейские порядки в поэме гражданской, далекой от военной тематики. Почему? Потому что и профессия, и служба – метафоры того же порядка, что и «путь». В «армии» Завальнюка не учат убивать, герой становится не солдатом, а жестянщиком, но мастером своего дела. Всем известна разница между жизнью «гражданской» и жизнью «мобилизованного», что позволяет очень органично, т. е. незаметно, представить переход от одной к другой как смену порядка жизни. Раньше герой жил мечтами, первая из которых – о славе. Ради нее он хотел стать врачом и махал ланцетом как рыцарским мечом:
В фантастическом сне он видел себя «Шаляпиным и Мочаловым в одном лице», грезил, что его «путь лежит на Альпы, / Сквозь царство снега, смерти и ветров». Именно в этом аспекте получает свое значение не бог весть какая максима: «армия – единственное место,/ Где учат делать, а не говорить».
Армия в поэме Завальнюка приняла на себя несвойственную ей, с современной точки зрения, роль учителя нравственных законов («Не пить, / Не ныть. / Не бегать в самоволку, / Быть честным, смелым, сильным / И т. д.». Это стоит подчеркнуть, не как само собой разумеющееся, а как «новое слово», ибо в советское время этика перестала существовать, потеряла свое общечеловеческое значение, стала «классовой», т. е. оправдывающей любое (зло)деяние с позиций классовой борьбы. Несколько позже именно нравственная проблематика выдвинет «военную прозу» (вслед за «деревенской») в центр литературы 60-70-х годов. В нравственно-этическом поле свернута и должна раскрыться метафорика «жестянщика» – мастера по изготовлению ведер.
По Н. Арутюновой, в русском языке эмоции человека представляются как жидкие тела, наполняющие его душу и сердце и принимающие форму сосуда. По афоризму К. Пруткова, например:
Но эта «посуда» есть и сама душа. Так и понимаются строки Пушкина: «душа моя полна тобою». Оба смысла совмещаются в слове «поэзия». Она есть форма выражения чувств, а поэт – мастер по изготовлению этих форм. Отсюда такое важное место приобретают «ребра жесткости». Особенно ощутимы они в форме сонета. Странно звучащее, но настойчиво утверждаемое в поэме тождество «поэт=металлист» имеет полное право на существование.
Теперь уже, оглядываясь назад, можно попытаться рассеять туман над странным, оставлявшим ощущение надуманности, решением автора поэмы ввести «театр» как этап на жизненном пути героя. Для этого автору пришлось изобрести некую актрису, разглядевшую в юноше-полотере потенциал актера («когда-нибудь сыграешь все равно». Герой-таки вышел на сцену в бессловесной роли, но:
При армейской регистрации его так и записали: «По роду службы – / Слесарь,/ А по последней должности – / Актер». Ведра принесли герою ту славу, о которой он когда-то мечтал. Заказывая «посуду», народ требовал, чтобы ее делал именно «Актер». Его труд ценили: иные за «руки», другие за «голову», а третьи (самые проницательные) говорили не о качестве исполнения заказа, а о «правде», и находили ее, «как минимум, в душе». В поэте, в самом деле, есть что-то от бессловесного актера. Когда Пушкин читал в своем кругу отрывок из «Бориса Годунова», публика была в восторге вовсе не от игры автора. В поэме Завальнюка сделанная «Актером» вещь казалась «чудом: