18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Леонид Юзефович – Поход на Бар-Хото (страница 26)

18

Курганов принадлежал к какому-то новейшему течению в искусстве. Лина говорила мне, что он очень ответственно подходит к миссии художника и каждое произведение снабжает философским комментарием. В Урге, впрочем, Аполлон перестал требовать от него священной жертвы, и он отдался служению Маммоне – писал парадные портреты русских купцов и их жен, перерисовывал с открыток памятные им церкви и виды сибирских городов, где эти денежные мешки провели счастливые годы детства, – но для Лины он был приятелем Блока и близким другом Скрябина, убедившим его перекрасить до-мажор из алого в красный. Из-за одного этого с нее сталось бы им увлечься, и я даже готов был ее понять, если бы не выражение, с каким она обнимала этот пенис. В ее глазах, лукаво скошенных на невозмутимого любовника, читалось не восхищение его талантом, а совсем иные чувства.

– Понимаю, вам тяжело это видеть, но иначе вы бы мне не поверили. Я не хочу сделать вам больно, – оправдался Гиршович, и я понял, что именно этого он добивается. – Нам больно, когда женщина предпочитает нас кому-то другому, но ведь Ангелина Георгиевна ни на кого вас не променяла. С Кургановым у нее всё закончилось задолго до того, как начались ваши отношения… Да, сейчас вы шокированы, но так вам легче будет вырвать ее из сердца, чем если бы думали о ней как об ангеле, принесшем свое счастье на алтарь супружеского долга. У нее и после вас будут романы, и до Курганова были.

– С вами – тоже? – осенило меня.

– Да, – признал он не без гордости, – а потом я стал ее другом. У нее со всеми так. Вот увидите, пройдет время – и вы тоже станете друзьями. Все ее связи с мужчинами – от одиночества. Она страшно одинока.

Я сунул в рот папиросу и встал лицом к окну. Собачий хор гремел на краю оврага перед русским кладбищем. За многие годы там не прижилось ни кустика; на голой площадке, открытой всем ветрам, могильные холмики лепились один к другому, как пирожки на противне. Эта картина жила у меня в памяти, но наяву я видел лишь свое отражение в оконном стекле. Между нами плыл папиросный дым и текли слова, которые лучше было забыть:

Когда первая звезда зовет пастуха домой, когда бледная луна окрашивается кровью, когда всё вокруг покрывает тьма, и нет ничего, что напоминало бы о тебе, — я вспоминаю тебя.

Хозяин дома почувствовал мое состояние и деликатно прикрутил фитиль лампы. Отражение в стекле поблекло, сквозь него проступил мир за окном. Два года я был его частью, но всё на свете имеет конец.

– Этот шодой[21] сам Курганов и вырезал из бревна, – говорил Гиршович мне в спину. – Я рассказал ему, что между Старо-Калганским и Улясутайским трактом есть заброшенный хурэ, и он загорелся его там поставить.

– Зачем? – спросил я, не оборачиваясь.

У Курганова, сказал Гиршович, насчет этого есть теория, но излагать ее своими словами – профанация. Если конспективно, наш член – не только то, чем он является в анатомическом смысле, он – древний символ свободы и свободного жизнетворчества и призван служить мирному обновлению жизни, но государство с помощью религии обставляет половую сферу множеством ограничений. Всё это подается как забота о морали, хотя не имеет к ней отношения. На самом деле в результате этих запретов в человеке скапливается энергия, которую государство использует в собственных интересах, прежде всего – для войны.

– Курганов хотел поставить такие же члены возле церкви, мечети, синагоги, сняться с ними, а потом устроить в Петербурге выставку фотографий с лекциями, – рассказывал Гиршович. – Ангелина Георгиевна выпросила у мужа автомобиль с шофером, мы отвезли его туда на автомобиле. Вырыли яму, вкопали, укрепили камнями. Меня они взяли как проводника и фотографа. Я заснял Курганова раз двадцать, в разных ракурсах, дома проявил, напечатал на лучшей бумаге, а часть, по его просьбе, на картоне. Ангелина Георгиевна предлагала компенсировать мне расходы, но я отказался брать у нее деньги.

За кладбищем, вдоль единственной улицы Консульского поселка, в домах зажигались огни; за ними угадывалась в темноте безмолвная громада Богдо-улы. Остальное пространство занимала главная монгольская достопримечательность – звездное небо невероятной красоты и мощи. Эта сверкающая бездна с резко бросающимися в глаза созвездиями всегда вызывала у меня мысль о соседстве каких-то таинственных и грозных сил, нигде больше не подступающих к нам так близко. Вечерами, так же покуривая у окна моей квартиры, глядя на выбеленный луной медный купол Майдари-сумэ, я думал, что этот мир останется неуязвим для нивелирующей европейской пошлости, – а сейчас музыка сфер над ночной Ургой казалась сродни патефонному шлягеру в дешевом борделе.

Через неделю я навсегда оставил Ургу. Предстояло доехать до Усть-Кяхты, там сменить лошадей на пароход, по Селенге приплыть в Верхнеудинск и сесть на поезд до Петербурга. Выехали рано утром, подножие Богдо-улы и ближайшие к дороге лощины были затянуты туманом. Выше, над выжженной июльским зноем высокой сухой травой, темнела не подвластная смене сезонов, по-монашески строгая зелень кедров и сосен. На фоне обволакивающей их бледной кудели то и другое казалось впечатанной в тело священной горы аллегорией бесплодности страстей и плодотворности аскезы.

Сразу за Ганданом подъем кончился, лошади побежали вниз, и Урга с ее дворцами, дуганами, юртами и фанзами быстро исчезла за грядой подступающих к ней с севера каменистых полугорий. Последним скрылся из виду позолоченный ганжир на заложенном еще до моего приезда и лишь недавно достроенном храме Мижид Жанрайсиг[22]. Внутри него ярусами стояли десять тысяч бронзовых фигурок Будды Аюши, покровителя долгоденствия, – ожидалось, что они возвратят Богдо-гэгену зрение и продлят его царствование до пришествия Майдари. Все воины в этом бравом тумене отлиты были не в китайском Ланьчжоу, откуда издавна шла в Монголию такого рода продукция, а на варшавской фабрике Мельхиора. Труды Серова не пропали даром. Братья Санаевы уже воспели в стихах несравненное качество этих изделий.

За день до отъезда мне показали рапорт Комаровского о его пребывании в Бар-Хото и аресте Зундуй-гелуна.

«Когда я с двумя казаками и конвой-переводчиком зашел к нему, – писал он, в частности, – Зундуй-гелун растерялся. Я через переводчика сказал ему, что он арестован, и попросил отдать мне винтовку, которую, как я успел заметить при входе, он быстро зарядил и поставил у стены. Он нерешительно подал ее мне, сомневаясь, по-видимому, правильно ли делает. Она оказалась заряжена полной обоймой, очередной патрон в стволе. Я потребовал выдачи всего имеющегося у него в наличии оружия и получил карабин-пистолет Маузера с приставленным к нему прикладом-кобурой, также заряженный полной обоймой из десяти патронов, очередной патрон в стволе, предохранитель открыт.

“Больше никакого оружия у меня нет”, – сказал Зундуй-гелун, после чего я объявил ему, что завтра он поедет со мной в Кобдо. Он ответил: “Да-да, я поеду в Кобдо, обязательно поеду, но не сейчас. Сейчас я болен. Как только выздоровею, сразу и поеду”. На это я ему повторил, что он арестован и поедет со мной, когда я ему прикажу.

Во время нашего разговора началась перестрелка – это хорунжий Попов со 2-й полусотней приступил к разоружению дербетов из его личной охраны и других преданных ему лиц, которые предварительно были мне указаны Наран-Батором. Стрельба продолжалась не более двух-трех минут, затем всё стихло. Позже мне доложили, что с нашей стороны потерь нет, а у монголов один человек убит, трое ранены.

Когда раздались первые выстрелы, казак, стоявший позади Зундуй-гелуна, сказал мне: “Ваше благородие, он в левой руке, под халатом, что-то держит”. Переводчик тотчас взял его за левую руку, я – за правую и приказал ему встать. Он повиновался, при этом из-под халата у него выпал малый пистолет Маузера. Подняв и осмотрев его, я убедился, что и он заряжен полной обоймой из десяти патронов, десятый патрон в стволе, предохранитель открыт.

Я сел напротив него и спросил, чего он хотел достичь, узурпируя власть над бригадой и требуя изгнания из Монголии всех русских. “Счастья для монгольского народа”, – ответил он, как мне показалось, искренне, хотя в его положении ему не оставалось ничего иного, как оправдывать свои действия добрыми намерениями. Я предложил ему объяснить, в чем, по его мнению, состоит счастье монгольского народа…»

Дальше шел какой-то сумбур. То ли Зундуй-гелун не смог толком ответить на вопрос Комаровского, то ли переводчик его не понял или не сумел достаточно внятно перевести ответ на русский, то ли Комаровский плохо понял переводчика. Пришлось несколько раз перечитать это место, чтобы восстановить примерный смысл сказанного.

Он, если я правильно понял, состоял в том, что Чжамсаран как бог войны должен стоять выше и почитаться больше, чем якобы кроткие и милосердные, а на самом деле расслабленные и бессильные будды и бодхисатвы. Их миролюбие, их сострадание ко всему живому проистекают из тщеславия стариков, желающих видеть в них свое подобие, а Чжамсаран – это просто сила и власть, ничего более. Поклоняясь ему в его, Зундуй-гелуна, лице, монголы отвергают ложные добродетели, навязанные им чужеземцами, чтобы держать их в покорности, и возвращаются к первоосновам жизни. Китайцы, даже русские скоро ослабеют под гнетом старческих сказок о добрых божествах, карающих человека за стремление следовать его изначальной природе, тогда монголы вернут себе былое величие. А величие для них и есть счастье.