Леонид Рахманов – Чёт-нечет (страница 11)
Шепчась и оглядываясь, тетя Галя и тетя Розочка шли под руку, лавируя между могил, в одинаково мешковатых пальто, в стоптанных туфлях. Илья не хотел их обидеть, потом он зайдет к ним и все объяснит.
Илья и Рассопов остались одни, если не считать энергично орудующих лопатами двух мужиков, налитых водкой по самые зенки.
— Рассопов, — сказал Ильюша (он звал Рассопова по фамилии, как звал его брат, и даже не знал его имени, хотя они несколько дней провели вместе, справляя необходимые формальности). — Рассопов, — спросил он как бы небрежно, на самом деле робея и с волнением ожидая ответа, — а вы не хотели бы из общежития переехать к нам?.. Ко мне, — поправился он.
Рассопов, словно не слыша, помогал мужикам разравнивать рыже-серый холм, уже почти на полметра возвышавшийся над могилой.
— Я понимаю, — продолжал Илья, не отрывая глаз от успевшей подсохнуть на ветру насыпи, осыпающейся мелкими комочками; под ударами лопат она принимала все более строгую, стандартную форму, как бы уравнивая Андрея в правах с прочими мертвецами на кладбище. — Я понимаю, вам надо подумать, но… — Он жалобно посмотрел на Рассопова, и тот боковым зрением поймал этот умоляющий взгляд.
Илья предложил это без малейшей надежды. Андрей говорил ему, что в студенческом общежитии Рассопов был всеобщим любимцем, читал вслух стихи Маяковского, и какого-то Саши Черного (почему Саши, а не Александра?), рассказывал всякие уральские байки. Оставаться в Ленинграде он не хотел: кончит вуз и поедет работать домой, на Урал, — к чему ему комната, да еще с принудительной нагрузкой в виде опеки над малолетним? Но Илья так ясно представил себе, как он вернется домой один, совсем один, теперь уж не на неделю — навечно…
…Вернется, взбежит по лестнице, войдет в кухню, ту самую, где даже в белую ночь темно: копоть на стенах, на потолке, оставшийся от злого квартирного дня примусный чад. Как ненавидели это они с Андреем! По собственному почину, на собственные гроши не раз белили стены и потолок, но через месяц все принимало прежний вид, еще хуже, с потеками, с сукровицей какой-то…
Когда холмик был утрамбован и краснорожие молодцы удалились, Рассопов сказал:
— Стахеев, ты мне поможешь перевезти пожитки из Удельной? — Он озабоченно вытянул из нагрудного кармана часы, висевшие на узеньком ремешке, продетом в петлю мятого лацкана, как носили тогда все мужчины. — До вечера мы с тобой управимся…
Так Рассопов унаследовал от Андрея фронтовой операционный стол (от кровати он наотрез отказался), по сравнению с которым общежитская койка была царским ложем. Стол скрипел не только от каждого движения и от всякого громко сказанного слова, но, как уверял Рассопов, от любой пришедшей на ум мысли.
— Дубовая орясина просто завидует всем, кто хоть капельку ее поумнее! — говорил Рассопов, укладываясь в первый вечер на топчан. — Не сердись, старик, — он похлопал его по ножке, — ты кой-чего испытал на своем веку, я тебя уважаю.
Утром, когда Илья проснулся, Рассопов хозяйничал в кухне. Вскипятил на примусе чайник, заварил наилучшего суррогатного кофе и успел подружиться с Любой, которая от нечего делать каждое утро мыла свои желтые волосы. Он назвал ее ранней пташкой, — Любе это понравилось.
Когда Илья умылся и сел за стол, Рассопов уже с аппетитом уплетал завтрак, чтобы не показать виду, что он позаботился обо всем специально для Ильюши. Приготовил, мол, для себя, а заодно поест и Илья. Не бог весть какая хитрость, но хорошо, что тактичен, не навязывается с заботами.
Об Андрее они долго не говорили, недели две. Разговор пришел сам собой, когда с экзаменами и со школой было покончено. Илья признался Рассопову, что до сих пор не написал отцу о смерти его любимого сына. Да, любимого, Илья чувствовал это даже по переписке, но не обижался и не ревновал: отец был далеко, почти чужой человек. Вероятно, он потому и любил Андрюшу сильнее, что тот рос у него на глазах. Илья все откладывал начатое письмо, хотя и ругал себя в мыслях. Оправдание (слабое) было одно: долг перед братом — сдать с успехом экзамены, все остальное можно сделать потом. Все равно же не вызвали отца на похороны, как ни сердились тетушки. Видел бы он, во что превратился его красавец Андрюша!
— Рассопов, вы порицаете меня? — спросил Илья, повернув голову в его сторону. Они оба уже лежали, каждый на своем ложе, приготовясь ко сну, но не гася свет. Широкое крестьянское лицо Рассопова с пушистыми белыми ресницами было внимательным и серьезным.
— Порицаю? — сказал он задумчиво. — Пожалуй, нет. Но что ты ему напишешь?
— Все как есть. Правду.
— А ты ее знаешь?
— А вы?
— Я тоже не знаю.
— А письмо Зыковой?
Белые ресницы заморгали, белесые брови сдвинулись.
— Что ж, — промолвил Рассопов. — Письмо оскорбительное, запальчивое, несправедливое. Стахеев это понял. И пренебрег.
— Пренебрег? — задохнулся Илья.
— Пренебрег, — подтвердил Рассопов. — Думаешь, почему он поплыл? Независимо ни от какого письма. Просто поставил себе очередную задачу. Повышенной трудности. Ты же знаешь его методичный характер. Профессиональный, хладнокровный пловец.
— А дальше?
— Дальше? — Рассопов неохотно продолжил: — Дальше… Переоценил свои силы. Судорога. Мало ли что…
Рассопов явно жалел, что сболтнул в свое время о письме Зыковой. И уверен ли он сейчас в правоте своих рассуждений? Скорей говорил для успокоения духа…
Илья почувствовал, что еще немного — и он разочаруется в Рассопове. Он уже начал испытывать раздражение, видя на Андрюшином месте этого чужого, румяного, белобрысого парня. Зачем он его зазвал? Испугался одиночества? Наскучался? Затосковал? Считал самым близким другом Андрюши, а стало быть, и своим? Добрым, заботливым, великодушным, отзывчивым, жизнерадостным? Да, такой он и есть. И еще тысяча и одно замечательное качество. Но — не лучше ли было разломать топчан, снести в сарай, выкинуть, сжечь, никогда больше не видеть? Как не хочет он видеть Катю, которая ему на днях сказала: «Говорят, твой брат дурно поступил с девушкой из его института. Говорят, она ему написала такое письмо… т а к о е письмо!» Илья прогнал Катю прочь: не повторяй сплетен! Но мыслей своих он прогнать не мог. И теперь колебался — поделиться ли ими с Рассоповым?
Илья взглянул на студента. Тот лежал тихий, такой тихий, что стол под ним ни разу не скрипнул. То ли от белой ночи, то ли еще от чего, он показался сейчас Илье не румяным, а бледным.
Илья встал с кровати, подошел к шкафу, засунул обе руки под белье, в самый дальний угол, нашарил и достал то, о чем не говорил никому: жесткий, ссохшийся белый ком. Илья сжал его в кулаке и шагнул к Рассопову. Тот поднял голову.
— Что такое у тебя?
— Что? Платок, — беспощадно сказал Илья, разжимая ладонь. — Разве не видите?
В то страшное утро, после суматошной своей беготни по Петровскому острову, после поездки с милиционером вниз по реке (долго пришлось его убеждать, что Илья видел брата в воде, что ему не почудилось), вернувшись домой после всех этих безрезультатных поисков, Илья нашел под подушкой Андрея тяжелый ком мокрого и соленого от слез платка. Эта находка потрясла Илью чуть ли не больше, чем все остальное. Исчезновение брата сразу приобрело трагический оттенок: у Андрюши несчастье! Какое — Илья понятия не имел, знал одно: Андрюша плакал. Илья никогда не видал его плачущим. Не увидел и на этот раз.
Первое чувство было не страх, не печаль: ощущение одиночества. Одиночества, хотя еще целую неделю, пока не нашли тело Андрюши, он не знал с достоверностью о его гибели. Не знал — и знал в то же время. Мокрый платок сказал ему больше, чем любое письмо, чем даже потом само тело, изуродованное, уже не Андрюшино, к тому же оказавшееся так далеко, на какой-то Лахте, где ни Илья, ни Андрей никогда не бывали.
Вторым чувством была, как ни странно, обида. Как мог Андрей не подумать, что его младший брат, его воспитанник, его «чадушко», как шутливо он иногда называл Илью, останется один. Эта эгоистичная мысль была мимолетна, но она была, закралась, он отлично помнит секунды, когда эгоистичным ему показался именно поступок брата: уйти, бросить Ильюшу, оставить его на произвол судьбы, наплевать на него, забыть о нем, словно его и не существует, — пусть барахтается и живет один, как хочет, — разве не черствый, бездушный эгоизм?
Очень скоро Илья опомнился, и его снова пронзило одиночество, но уже Андрюшино. Мокрый от слез платок… Как же, значит, он был в ту ночь несчастлив, если ему было не до брата! Это с Андрюшиным-то чувством долга! Что же произошло? Что заставило Андрея уйти, убежать от младшего брата, из их комнаты, из их жизни? Какие причины вызвали этот взрыв боли? В том, что была боль, не приходится сомневаться…
Сжимая в кулаке жесткий, залубеневший ком, Илья силился объяснить Рассопову, что совсем неважно, права или не права Зыкова, хорошая она или плохая, наверное средняя, обыкновенная, растерявшаяся, испугавшаяся, обозлившаяся, — пусть она даже искренне сочла Андрея лицемером: все о ней узнал, доложил, а после этого заступился на собрании… Но что они любили друг друга, вот уж этому Илья не верит, во всяком случае — что она любила. Неужели бы не пришла на похороны? И еще: Илья великолепно знает, что самоубийство (на момент допустим, что это было самоубийство) — вызывающе дерзкий антиобщественный поступок. Это бесспорно. Но ведь в апреле, когда застрелился Маяковский, его с почетом хоронили, были траурные митинги, масса статей в газетах. Конечно, масштабы несовместимы: Андрей — рядовой студент, он не успел заслужить внимание общественности, но хоть каплю внимания можно было ему уделить? Хоть самую-самую малость.