18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Леонид Радищев – На всю жизнь (страница 29)

18

Работы было много, очень много. И Ленин работал не покладая рук. Носил бревна, доски, разбивал киркой каменно-плотный щебень. Спорил, когда ему потихоньку «подсовывали» более тонкий конец доски: «Нет, товарищи, так не пойдет! Давайте по справедливости».

Так работал он час, другой, как будто не зная усталости. Ему говорили: «Владимир Ильич, мы и без вас управимся, у вас имеются дела поважнее!» А он отвечал: «Сегодня самое важное — работать на субботнике. Я тоже житель Кремля, меня это касается, как и всех вас!»

Первомайский рабочий день Ленина окончился на двадцать минут раньше, чем у других. Пришли из Совнаркома, напомнили, что уже время ехать на открытие памятника Освобожденному Труду. Владимир Ильич попросил у командира разрешения удалиться…

Я жадно впитывал в себя все, что видел, слышал, читал. Альбом, который всюду бывал со мной, распух от беглых набросков, предварительных зарисовок. Далекий день субботника становился как будто моим личным воспоминанием. Я уже мысленно видел будущий рисунок, что называется, «созрел» для того, чтобы начать работу над ним.

Был ли я доволен, когда закончил его? Скажу прямо — да! Мне казалось, что я сумел изобразить Ленина, каким он был тогда — самозабвенно работающим.

У меня был друг, тоже художник. Я знал, что у него верный и строгий вкус, что он всегда прямо, без обиняков высказывает свои суждения.

— Знаешь, хорошо! — сказал он, придирчиво долго рассматривая мой рисунок. — Хорошо передано ощущение праздничности труда… И Ленин на рисунке очень похож, но… — Он сделал короткую паузу. — Есть у меня и «но». Очень уж тяжелое бревно несут Ильич и его напарники. Какое-то оно преувеличенно огромное…

— Не думаю, чтобы я что-нибудь преувеличил и в чем-либо отошел от истины, — ответил я ему. — Известно, что Ленин участвовал в переноске таких кряжей, которые с трудом поднимали шесть человек. Пока их несли, по нескольку раз останавливались, чтобы перевести дух…

Но друг как будто не слышал меня.

— Разве ты не видишь, как оно давит ему плечо? Это же немыслимая тяжесть! Я бы на твоем месте сделал как-то так, чтобы оно не выглядело таким тяжелым. Сделай его потоньше, что ли? Или покороче. А может быть, и то и другое…

Как говорится, со стороны виднее, а в особенности глазу художника.

Я «пообтесал» бревно, «отпилил» по куску с концов.

— Нет! — сказал мой друг, когда я показал ему исправленный рисунок. — Нет и нет! Бревно как будто поубавилось в весе, но все равно Владимиру Ильичу очень тяжело. Смотри, как у него напряжены плечо, шея, рука. Пожалуй, следовало бы как-то изменить их положение, ослабить впечатление этой давящей тяжести.

Поправка к рисунку становилась все более требовательной и серьезной. Я решил послушать, что скажут другие — не художники, а просто зрители. Те, для которых и был, собственно, сделан этот рисунок. Взял свой «Субботник» и отправился домой.

Жил я тогда в коммунальной квартире, и были у меня соседи — очень милая семья, состоявшая из бабушки-хлопотуньи, ее дочери, работавшей медицинской сестрой, и Кости — ученика четвертого класса. Налицо, так сказать, представители трех поколений — старшего, среднего и младшего.

Я пригласил их к себе и устроил «общественный просмотр».

— Если бы я был на том субботнике, — сказал Костя, — я бы ни за что не дал Ленину носить бревна. Я бы сам их перетаскал!

— Да, очень уж они громоздкие, — сказала его мама, — не надо бы ему подымать такие тяжести…

— Люди-то куда смотрели? — сказала бабушка. — Вон их сколько вокруг да около… Как же это они позволили? Хотя бы уговорили, что полегче, носить… — Она укоризненно покачала головой. — И долго Ильич работал?

— Весь день! Ушел за двадцать минут до конца — позвали по делу.

— И не отдыхал?

— Устраивались короткие передышки. Посидят минуту-другую — и опять за работу.

— Вот ты и нарисуй, как Ленин отдыхает, — сказала мне бабушка, — так оно и будет правильно!

«Ага, что?! — слышался мне голос друга-художника. — Что говорят «просто зрители»? Вносят ту же поправку в рисунок, что и я! И сотни других скажут тебе то же самое! Это голос народа!»

Да, такой поправки я не мог предвидеть. Только Ленин мог вызвать ее к жизни и больше никто! В ней с изумительной яркостью выразилась вся глубина народной любви к Ленину — любви, ненавязанной, искренней, глубокой, ставшей как бы чертой характера у сотен миллионов.

Вот я взял «пробу» с этих миллионов. Они одобрили мою работу, но… но сердце их не может принять, примириться с тем, что Ленину тяжело. Им тяжело видеть и сознавать, что они не могут ничем помочь. И они требуют от меня, чтобы ему было легче.

И я должен был принять эту поправку к рисунку. Повесил его пока что на стенку. Там увидим! А сам взялся и нарисовал другой: «Короткая передышка».

Курсанты, с которыми работал Ленин на субботнике, присели отдохнуть. Лица усталые и счастливые. Среди них — Владимир Ильич. Кепка низко надвинута на лоб, глаза улыбчиво щурятся от яркого света.

Когда я показал новый рисунок своим первым зрителям, они шумно обрадовались, точно я исправил какую-то недопустимую ошибку.

Сейчас рисунок на выставке. Частенько я захожу туда, незаметно приглядываюсь к посетителям и всегда вижу, как у них теплеют глаза, когда они стоят перед «Короткой передышкой»…

ДАЛЕКИЕ ДНИ

Еще повсюду видны были следы недавней боевой тревоги. Еще окна многих домов были забиты мешками с песком, с бойницами, проделанными для винтовок и пулеметов; еще попадались на улицах баррикады и не везде убрали колючую проволоку.

Но война уже откатилась от стен Петрограда далеко на запад, к польской границе. Уже выбиты были главные козыри белогвардейщины — Колчак, Деникин, Юденич.

Это была первая весна, когда враг не угрожал Петрограду, — весна 1920 года. Это была третья весна молодой Советской республики.

И эту весну Республика встретила всероссийским субботником — повсюду, где реял красный флаг.

Марсово поле стало площадью Жертв Революции. Недавно здесь воздвигли памятник — суровые гранитные плиты с торжественными надписями. Но вокруг памятника, как и раньше, оставалось безликое песчаное поле.

И вот ранним первомайским утром сюда пришли питерцы: рабочие, работницы, ученые, служащие, хозяйки, школьники. Разбились на звенья, шумно разобрали кирки, ломы, лопаты, и зазвенела под дружными ударами кремнево-упорная земля.

Тысячи рук дробили вековой пласт слежавшегося песка, выкидывали булыжники, битый кирпич и складывали на грузовики. Десятки других грузовиков подвозили землю, куски дерна и золотистый песок.

Старшой нашего звена, кузнец с путиловского, с отвислыми моржовыми усами, иногда останавливал кого-нибудь из нас, отбирал лопату, и говорил:

— А ну-ка малыш, сядь на чем стоишь, а я выброшу за тебя пару лопаток…

Было неимоверно жарко. С Невы ведрами таскали воду, пили, освежали разгоряченные лица.

— Эх, и хороша же невская водичка, — говорил кузнец, окуная усы в ковш, — лучше ее не сыщешь нигде. Уж я-то знаю — изъездил всю Россию…

Двенадцать часов. Привезли полдник — забота Петросовета. Все едят медленно, стараясь растянуть немудрящий завтрак: кусочек темного сырого хлеба с горкой овощного повидла. Люди отдыхают. То тут, то там запевают песни. Песни военные, те, что сложились в грозные годы революции: «Слышишь, рабочий», «Смело мы в бой пойдем». И поют так, как будто шагают в строю.

А возле гранитной плиты человек в солдатской фуражке с алой звездой, сжимая в руке лопату, точно оружие, бросает в притихшую толпу:

Нас не сломит нужда, Не согнет нас беда, Рок капризный не властен над нами. Никогда, никогда, Никогда, никогда Коммунары не будут рабами.

После перерыва начинаются самые волнующие часы первомайского субботника. Верхний пласт старого Марсова поля снят целиком. Скоро оно примет на себя новый покров — черную влажную землю; ее доставили с питерских окраин.

В тачках землю развозят по участкам, раскидывают, ровняют. Садовники показывают, как сажать цветы и деревья, разбивать клумбы, укладывать дерн, насыпать дорожки. Каждый старается запомнить то место, где своими руками посадил дерево.

День незаметно переходит в белый прозрачный вечер. Марсово поле неузнаваемо. Уже не верится, что утром здесь была пустая песчаная площадь. И кажется, что давно уже растут здесь эти молодые зеленые тополя и кусты сирени и празднично-яркие цветы на газонах и клумбах.

В тот день солнце было еще щедрее и жарче — июльское. Оно плавилось в серебре и меди оркестров, выхватывало из людских потоков красные косынки, знамена, флаги.

И мы, школьники первой ступени, как называли тогда младшие классы, тоже движемся с одним из этих потоков на прицепленной к трамваю площадке. В руках у нас букеты пахучих темно-вишневых гвоздик.

Вожатый трамвая трезвонит непрерывно, но скорость продвижения от этого не увеличивается. Нас обтекают колонны демонстрантов, нам улыбаются, машут руками.

Наконец мы приближаемся к площади перед Смольным. Распорядители с широкими красными лентами через плечо принимают колонны, указывают, где занять место.

К нам подходит человек в кожанке — он тут, наверно, самый главный — даже на фуражке у него красная лента — и озабоченно смотрит на нас.

— Товарищи дети! Сейчас выяснится, где вам стоять. Беру с вас обещание пока что не баловаться.