18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Леонид Рабичев – Война все спишет. Воспоминания офицера-связиста 31 армии. 1941-1945 (страница 18)

18

Я рассказываю о последнем нашем наступлении, о невыгодной нашей обороне под Оршей. Начались морозы — стало получше, а вот когда наше наступление выдохлось, всю осень пехота сидела по пояс в воде, а немцы с высот, которых мы так и не взяли, обстреливали наши подразделения. И хотя активных военных действий не происходило, было много убитых и раненых.

Несмотря на это, настроение у всех было хорошее, ведь, кроме нашего 3-го Белорусского фронта, повсюду шло наступление, и мы тоже ждали приказа о наступлении.

В свою очередь, Осип Максимович читал письма поэтов-фронтовиков, стихи Бориса Слуцкого, Александра Межирова. Не помню, что говорил Катанян.

Вдруг Лиля Юрьевна вздрагивает, обрывает Брика.

— Леня! — говорит она. — Что же это мы теряем время! Вчера из эмиграции вернулся Вертинский, а завтра его первый концерт, и нельзя терять ни секунды. Сейчас я ему напишу письмо, попрошу, чтобы он дал вам билет или контрамарку, вы обязательно должны быть на его концерте. Вы любите Вертинского?

Я говорю, что мой брат до войны очень его любил, а мне нравился Блок… А Лиля:

— Чепуха! Вот номер его комнаты в гостинице «Метрополь». Вы должны сказать, что вы поэт, фронтовик, что приехали с фронта и завтра уезжаете на фронт, что вы его поклонник!

Я пытаюсь возражать, но Лиля стремительно пишет письмо. Два часа дня.

— Бегом! А то не успеете!

И стремительно выталкивает меня из квартиры.

В «Метрополе» вход совсем не с той стороны, что в ресторан. Стучу в номер. Открывает его секретарь.

Я в военной форме, с орденом, каких еще в Москве мало, показываю ему свое отпускное предписание. Лейтенант с фронта, поклонник. Он говорит, что к Вертинскому меня не пропустит — тот отдыхает и готовится к выступлению, но контрамарку мне дает.

Итак, вечером я на концерте.

Первое впечатление — люстры, как до войны. Энтузиазм зала, на глаза наворачиваются слезы, аура восторга. Тут еще и что-то… Свобода! Свобода! Вот уже и цензура не запрещает!

А я сижу в зале, и мне стыдно. На фронте жеманство и стилизация неуместны.

У меня потребность чего-то простого, ясного, честного, четкого. Я три месяца назад похоронил руку и карман гимнастерки — все, что осталось от моего друга Олега Корнева, и не в «далеком Лиссабоне» с белой маской мима, колеблющимися и мистическими взмахами бледных рук…

Душе моей в сто раз созвучней симоновское «жди меня, и я вернусь…». Но и это не то. Знал, но как-то отстранял от себя, что это было искусство тоскующей о Родине, ностальгирующей в эмиграции русской интеллигенции, и не любил я эту, видимо, созвучную остановившемуся времени манерность. Фильмы. Мягкотелые интеллигенты с бородками. Так изображали меньшевиков.

Кстати, спустя три месяца будущий мой друг, моя бывшая одноклассница, будущий искусствовед, а ныне покойная Эрна Ларионова прислала мне на фронт стихи Бориса Пастернака из романа. Они уже ходили по рукам. «Свеча горела на столе, свеча горела…» Я читал их в блиндаже на одной из высот, что на месте деревни Старая Тухиня. Вокруг падали немецкие мины, время от времени с воем пролетали «андрюши», а бойцы мои разливали по флягам свои ежевечерние сто грамм, и мне стыдно было и за любимую мною Эрну, и за любимого мною поэта, который в такой ответственный судьбоносный момент писал о каком-то славянофиле Самарине. Я ведь не знал, что Пастернак жил тогда в Переделкине, а в доме этого славянофила находился госпиталь, в котором от ран умирали мои сверстники с оторванными руками и простреленными легкими.

Я не понимал тогда, что передо мной разыгрывался не фарс, а одна из версий продолжающейся трагедии тоталитаризма, и мне было стыдно.

Все мои одноклассники были на войне. Многие телефоны не работали. В квартире Воли Бунина никого не было. Лена Зонина была на фронте.

Весь день ходил я по улицам полуголодной Москвы. В шесть вечера, проходя по Солянке, вспомнил, что в угловом доме номер 1 жила до войны одноклассница моя Тая Смирнова. Поднялся на второй этаж и позвонил.

Открыла дверь Тая.

Тая удивилась моему превращению из застенчивого, рассеянного мальчика в строевого фронтового лейтенанта. Смеялась и плакала. Плакала потому, что на фронте погиб мальчик, которого она полюбила, а потом на другом фронте погиб ее друг, наш одноклассник Вова Шемякин.

Она училась уже на втором курсе исторического факультета МГУ.

Я рассказывал Тае об успешной, нелепой, страшной, а порой трудной и героической фронтовой своей жизни, а она о себе, о Москве. Часов в шесть вечера она решила познакомить меня со своей подругой Эрной Ларионовой.

В довоенной своей юности я пережил первый настоящий роман, любовь без взаимности, с Любой Ларионовой. «Опять Ларионова», — подумал я. Эрна жила совсем недалеко, в коммунальной квартире, во дворе дома в Хохловском переулке.

Теплая, уютная комната. Эрна, ее мама, я и Тая. Мама — из немцев Поволжья, отец — электротехник. Мама читала немецкие сентиментальные романы и к гуманитарным наукам относилась скептически. Была у Эрны накануне войны, в десятом классе, большая любовь. Но трагедия вошла уже почти в каждый московский дом. Жених ее погиб при отступлении в 1941 году.

Эрна тяжело переживала трагедию. Единственное желание ее родителей было выдать ее поскорее замуж, и они знакомили ее то с одним, то с другим потенциальным женихом — это были монтеры, продавцы магазинов, в основном люди уже не молодые, а она была девочкой, охваченной романтическими мечтами. Сначала мечтала стать художницей, увлекалась поэзией Блока, Пастернака и в подлинниках — Рильке.

Родители не понимали и осуждали ее, а она поступила на искусствоведческое отделение филологического факультета Московского университета и увлекалась французскими импрессионистами.

Красивая девочка с длинными-предлинными косами, с глазами русалки. Что-то немецкое всегда было в ней — мечтательность сочеталась со стремлением разложить все по полочкам. Рациональный ум, умение четко и ясно формулировать свои мысли, но тогда, в двадцать лет, и мистические озарения, женственность, и чудесное желание поделиться всем, что она узнавала из книг, с друзьями.

Это был первый мой вечер после года училища и семи месяцев жизни в блиндажах, обстрелов, бомбежек, и мне казалось, что никогда еще мне так хорошо не было.

Ни я в Эрну, ни она в меня не влюбились, я даже не знаю почему. Оставшиеся девять дней отпуска после занятий в университете она проводила со мной, вернее, она руководила мной, а я с восторгом и благодарностью следовал за ней, слушал ее. Мы по московским переулкам подходили к храмам — или загаженным, или превращенным в складские помещения, — и она рассказывала мне (откуда знала?), кем и когда они были построены и чем отличались друг от друга, и что такое нарышкинское барокко и московский ампир, и сколько в архитектуре их самобытности и неподвластного времени величия.

Еще не была построена гостиница «Россия», и мы вечерами бродили по узеньким переулкам, между старыми двухэтажными, битком набитыми замоскворецким разным людом бывшими купеческими особняками, заходили в узкие и темные дворы и дворики.

Помню узкий двор четырехэтажного дома, вдоль стен которого от первого до четвертого этажа тянулся, поднимаясь все выше и выше, тротуар, двор, замощенный булыжником, и вдоль тротуара двери квартир. Противоположные стены на уровне каждого этажа соединялись висящими в воздухе переходами, на перилах которых сушилось белье. Некоторые дворы напоминали то ли купеческий быт пьес Островского, то ли петербургские трущобы из романов Достоевского. Это была Москва со своим неповторимым лицом, и дыхание перехватывало от соприкосновения с историей. А Эрна каждый раз приводила меня на новое место.

Эти мои скитания по переулкам и дворикам Замоскворечья врезались в мою память и остались важной частью моего фронтового представления о Родине.

В один из последних дней своего отпуска увидел я вывеску журнала «Знамя». В планшете у меня были стихи, а в голове сумасшедшая идея — вместо командира взвода связи стать военным корреспондентом.

Я открыл дверь редакции.

Идея кому-то понравилась, написали на бланке отношение в редакцию армейской газеты, подписала Михайлова.

Стихи же, по совету Осипа Максимовича и Лили Брик, я отнес в журнал «Смена». Там в номере четвертом за 1944 год их напечатали.

Любимая, где ты? Что это за горе?

Вернусь контрабандой в твои времена.

На месте оврага и дерева — море,

И вместо окна и герани — волна.

Лыжня и трава, над помойкою грач?

Но поздно. Из памяти выпало слово.

И мечется ум на границе былого,

А молодость — то и не то, и хоть плачь?

Глава 7

ЖЕНЩИНА НА ФРОНТЕ

«Дорогие мои! После двухдневных автомобильных мытарств прибыл в часть. Пришлось по дороге переменить до десятка автомашин. К счастью, все окончилось благополучно. Я отдохнул, наелся, выспался. Несмотря на некоторое опоздание, командование оценило мой отпуск.

От Москвы у меня осталось очень хорошее впечатление За время войны я приобрел настоящих, ценных и любящих меня друзей. Завтра обновлю свои дровни и покачу по дорогам Смоленщины…»

«…Ну, сероглазый солдат, хочешь знать, что я делаю?

Получила от тебя письмо, очень полюбила тебя за те дни в Москве. Какая-то была в тебе тишина, полнота, ласковость. Может, их мне и не хватало тогда. Помню глаза твоей мамы вечером у тебя… Мучаюсь немного про себя, но жаловаться не хочется. Я ведь довольна “кусочком вечера”, когда ты был у меня…»