18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Леонид Млечин – Поединок (сборник). Выпуск 14 (страница 60)

18

И на сей раз он не мог ответить ей однозначно. Несмотря на некоторые привилегии, Пауль был все-таки кролик, модель, жизнь его представляла интерес только как составная легенды Хельмута. Разумеется, со временем они почувствовали симпатию друг к другу, если можно назвать так обоюдное молчаливое признание личных качеств. Скорей, это было взаимное уважение, которое испытывают равные по силе противники. Да, так будет правильней. При ночной стрельбе, например, у Пауля было больше попаданий на звук, у Хельмута — на вспышку. Пауль хорошо плавал, Хельмут хорошо бегал. Пауль лучше боксировал, Хельмут лучше владел боевой борьбой.

— Да, я был его другом, — ответил он. — Ведь если бы было наоборот, сказал он себе, разве стал бы Пауль предупреждать о провале за минуту до своей смерти? — Да, это так, — повторил он.

И Надя не заплакала, хотя слезы, он видел это, были близки.

— Мы вот как сделаем, — сказала она, — вы пока погуляйте с Муськой, ее Муська зовут, кошку-то, а я на стол соберу!

Лемке вздохнул и пошел во двор. Теперь, когда он назвался другом Пауля, он уже не мог уйти из его дома, не преломив хлеб. С кошкой на руках он обошел небольшой участок Ледковых. Несколько яблонь, вишен, смородина... К оврагу спускался огородик с отцветшим уже картофелем и черными шляпами подсолнечника. Ближе к дому располагались овощные грядки. Ни горизонтального, ни вертикального кордонов из кустов и деревьев тут не было, как у него в Берлине, их заменял плетень. Зато тут было много сорной травы, древесного мусора, поломанного инвентаря. У бочки с водой валялась ржавая гиесканне, по-русски — лейка. То же отсутствие порядка наблюдалось и на соседних участках. Двор слева вообще был загроможден какими-то разбитыми фурами, оглобли которых торчали в небо, как зенитные пушки.

У себя дома Лемке был владельцем не только прекрасно возделанного участка, но и превосходно оборудованного жилья. Предмет особой гордости составляла кухня — с грилем, моечной машиной и разнообразными агрегатами. И он, и фрау Лемке внимательно следили за рекламой новинок.

Поглядывая изредка на крылечко дома, Лемке заметил там какое-то оживление. Кроме синего платья Нади мелькали еще красное и зеленое; потом с электрическим самоваром в вытянутых руках появился низенький мужчина в черном.

— Надейка! Куда самовар-то ставить? — крикнул он в раскрытую дверь. В ожидании ответа встал на ступеньку, с интересом огляделся: — Здрасьте! Это вы будете из Германии?

Лемке отпустил кошку, стряхнул с брюк кошачий пух:

— По всей видимости, я.

— А не по всей? — хитро вглядываясь в его лицо, спросил мужчина.

— Не по всей — тоже я, — ответил Лемке.

— Ага! И как же вас звать-величать?

— Хельмут.

— А по батюшке?

— Иоганнович, — улыбнулся Лемке.

— Значит, Хельмут Иоганныч? Не слабо! А я, стало быть, Петр Михалыч. Приятно познакомиться с зарубежным гостем!

Из сеней выглянула Надя, отправила его в дом.

— Хельмут, вам руки сполоснуть не надо?

Лемке кивнул утвердительно.

— Я сейчас!

Надя исчезла и тотчас вернулась с ковшом, махровым полотенцем и нераспечатанной пачкой дорогого туалетного мыла:

— Я вам полью!

Она зачерпнула воды из бочки и стала лить ему на руки, приговаривая:

— Здесь у нас водичка дожжевая, мягкая!

— Благодарю, — сказал Лемке.

На крыльцо вышли обе дамы, в зеленом и красном. Из-под локтя одной из них выглянул Петр Михайлович.

— Прошу к столу! — пригласил он на правах мужчины.

— Милости просим! — поклонились дамы.

Стол был богат — не оттого, что богат был дом, а, надо полагать, стараниями Надиных подруг и ее стремлением угостить. В сущности, это были поминки по ее любви к Паулю, так Лемке и расценил; удовольствие от стола подтачивала только мысль о расходах, в которые вошла Надя. Икра, белая рыба и шампанское — все это было роскошью даже по его достатку. Надя между тем извинялась:

— Вы уж не обессудьте! Кабы загодя знать, мы б получше подготовились.

— Ну что вы, — сказал Лемке.

Ему представили дам. Одна была учительница на пенсии, другая — секретарь сельсовета. Учительнице Петр Михайлович приходился братом, секретарю — мужем. Сам он был бригадир.

— Ты, Иоганныч, кушай, брат, не стесняйся, — обхаживал он гостя. — На-ка вот тебе осетринки! Ешь, наводи тело! У нас этого добра завались!

— А скажите, товарищ Гельмут, — спросила учительница. — Что западные-то, не беспокоят?

— Да-да, — присоединился к ее вопросу Петр Михайлович. — Как они, не шибко шалят?

— Есть немного, — ответил Лемке.

Секретарь сельсовета завела длинный разговор о плане развития деревни Немчиново на текущую пятилетку. Лемке учтиво слушал, задавал вопросы. Потом спросил, давно ли установлен обелиск на площади. Ему хотелось узнать, как попало туда имя Пауля. На этот вопрос ответил Петр Михайлович, прибавив от себя, точно догадавшись:

— Пашку-то дописали через год уж, как памятник установили. Лично я хлопотал. Кой-кто уперся: мол, раз пропал без вести, значит, не погиб. Да разве б живой был, неужто бы весть не подал? Так я, Иоганныч, веришь — нет, до министра дошел. Ну и спасибо ему, ответ дал в нашу пользу. А вот теперь думаю: может, поторопились в погибшие зачислять?..

Изменения, происшедшие здесь за четыре десятилетия, состояли также и в том, что в обиход вошли предметы и понятия, которых прежде здесь не было и названия которым Лемке, следовательно, не знал. То есть он знал, как они терминируются по-немецки, но не знал, как терминируются у русских. Когда Надя попросила погасить люстру и включить торшер, Петр Михайлович погасил подвесную лампу и включил стоячую.

Гости стали прощаться. Петр Михайлович быстро запьянел и сделался неуправляем.

— Значит, наш Павлик знал вас? — спросила перед уходом учительница.

— Как это... очищенного от скорлупы, — ответил Лемке.

Петр Михайлович хмыкнул, лукаво погрозил пальцем.

— Ну и арап, — уже во дворе, посчитав, что Лемке его не слышит, с восхищением сказал он спутницам. — Я ж его тоже как облупленного от скорлупы знал! Пашка это! Видать, состоит на секретной службе. Сообщили ему: мол, отец при смерти — он и прилетел. А почему не признается, так это коню понятно. Он же небось подписку давал!..

...Был уже поздний вечер. Решили, что Лемке поедет в Москву последним автобусом, в четверть первого, но, освоившись друг с другом и обвыкнув в этом странном, неожиданном для обоих положении, заговорились и упустили время. Тогда было решено, что он отправится первым утренним рейсом, в четыре тридцать.

Надю живо интересовали самые разные и пустые мелочи его совместного бытия с Павликом, день за днем, месяц за месяцем. И Лемке педантично воспроизводил их в своем рассказе, но как только приближался к роковому дню 13 апреля 1945 года, она тотчас переводила разговор на него самого и его семью.

Лемке женился поздно, слишком поздно по немецким понятиям, — Петеру в нынешнем году исполнится восемнадцать, а Монике недавно пошел четырнадцатый. На вопрос, доволен ли он детьми, Лемке не смог дать утвердительного ответа. Дочь радовала его успехами в школе, вообще она была ласковая, веселая девочка, все давалось ей легко, просто. Сын был ленив, аморфен, кое-как закончил десятый класс. Об одиннадцатом и двенадцатом, чтобы получить право на высшее образование, не могло быть и речи. Целыми днями Петер валялся в своей комнате с наушниками на голове, не в силах оторваться от платтеншпиллера, как теленок от вымени, и эта постоянная его поза красноречиво говорила о том, что если у него и есть какие-нибудь интересы, то их немного. Последние годы Лемке почти не общался с сыном и не испытывал к нему никаких чувств, кроме брезгливого безразличия. В университете для прямого общения со студентами существовал разговорный час один раз в неделю, в другие дни какой-либо частный контакт исключался правилами. Однажды Лемке пришло в голову, что те же правила он незаметно для самого себя перенес и на свою семью. Он составил график общения с детьми за истекшую неделю и получил прямую. Положение было явно ненормально. В ближайшее же утро он вошел к сыну, имея намерение откровенно и дружески поговорить; к тому же кончались выпускные каникулы, и малому пора было как-то определяться в жизни. Петер, не снимая наушников, приветствовал его легким броском руки. Лемке с трудом сдержал себя, чтобы не подать виду, как покоробил его этот забытый жест. «Что ты слушаешь?» — спросил он. Сын не ответил. Лемке остановил диск. «Грете фон Циритц, каприолей». Поставив иглу на начало, включил общий звук. Раздался разнобойный визг духовых инструментов, напоминающий настройку перед концертом. Лемке набрался терпения. Он может не принимать того, что нравится его сыну, но уважать чужой вкус обязан. «Если бы я был терпимее, — подумал он, — может быть, между нами не возникла бы большая немецкая стена». Кларнет, однако, вел все ту же бессмысленную партию, гобой и фагот, спотыкаясь, бежали за ним, как тени от двух разноудаленных источников света. Разминка кончилась, а вместе с ней окончился и каприолей. «Как ты можешь слушать подобную чушь?» — возмутился Лемке. Сын стянул наушники и, кривя, губы, ответил вопросом: «А что ты рекомендуешь? Потмоскофные ветшера?..» Лемке вырвал шнур из штепсельной коробки и вышел вон.

Теперь его отпрыску предстояла армия: Ингеборг умоляла повлиять на председателя мустерунга[4]: мальчик такой слабенький, ему не выдержать тягот военной службы, неужели ничего нельзя сделать? В очередной раз, когда ее настойчивость зашла за грань допустимого, Лемке отказался есть завтрак. Ингеборг побледнела: в доме ее отца отказ от завтрака был равносилен удару кулаком по столу.