18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Леонид Борисов – Свои по сердцу (страница 92)

18

А ты, родина моя, Франция, скольких приютила когда-то, и как много они дали тебе за твою заботу… Бунин, Бальмонт, Куприн, Борис Зайцев, Мережковский, Гиппиус; недолгое время был у нас и Алексей Толстой, и умерла у нас веселая и грустная Тэффи, и скоро покинул нас ради Праги Аркадий Аверченко…

Жили в Париже Добужинский, Бенуа, Глазунов, Головин, Шагал, Яковлев, Григорьев… а сколько незаметных для мира, но блистательных для искусства имен…

Я особенно высоко и горячо благодарен Федору Шаляпину, обогатившему искусство наше, спасшему меня в тяжелые дни моей жизни… Я пишу эту страничку для моих детей, — они прочтут ее и узнают, кто продлил жизнь их матери.

Осенью 1936 года страшно заболела моя жена — Тереза Сорье. Когда человек заболевает, пусть и неизлечимо, но болезнью тела, все еще есть надежда, что человек проживет некий срок, побудет на земле вместе с нами…

Но моя жена заболела духом, рассудок оставлял ее, и мы боялись, что он вот-вот оставит ее навсегда. Рассудок ее уже мутился, рассеивался, она стала говорить о вещах нам незнакомых, узнанных в бреду и странствиях ее помраченного сознания по каким-то страшным, опасным для жизни дорогам.

Однажды она попросила меня: «Поди к русскому артисту Шаляпину, попроси его, чтобы он спел мне один русский романс, — этим он спасет меня, мне этого так страстно, небывало страстно хочется!..» Это были здоровые, добрые слова; я обрадовался, когда жена дала понять, что есть некий способ исцелить ее, надежда, короткий, может быть, неверный луч, идущий хотя и от солнца, но уже не греющего, зимнего, — на него можно даже смотреть как на облачко…

Но вы уже поняли, как легко и как трудно было мне представить, какого врача попросила у меня Тереза… Шаляпин… Я знаю, понимаю, представляю, что значит это имя и кто такой тот, кто имя это носит… мне следовало прийти к нему и произнести только одну фразу:

— Мсье, дорогой мсье, ради бога, ради всего вашего русского, великого и святого, умоляю прийти ко мне и у постели теряющей рассудок жены моей исполнить некий романс, который нужен ей, как умирающему от жажды глоток воды…

Я узнал, что Тереза хотела услыхать «Сомнение», дивный романс, написанный на… не знаю, на слова какого поэта, композитором Глинкой. Глинка — великий композитор, принадлежащий всему миру. Этот романс начинается удивительными, западающими в память словами: «Уймитесь, волнения страсти, усни, безнадежное сердце…»

В моей памятной книжке я отыскал слова этого романса — удивительно точные, стальные слова о человеческой муке, страсти, ожидании светлого будущего любви. Несколько раз я пытался читать эти слова Терезе; она слушала, и взор ее становился яснее, осмысленнее, и я думал о том, какой страшной властью обладает слово, положенное на музыку. И я думал о том, что мне делать, каким образом я, человек никому неизвестный, бедный, приведу в комнату мою великого Шаляпина. Придет ли он, захочет ли явиться на зов безумной женщины, не прогонит ли меня, осердясь и сочтя за наглеца…

Я пошел… Мне сказали, что Шаляпин нездоров. Человек, говоривший со мною, был, видимо, тронут моим видом, моим голосом; этот человек все же пошел и доложил обо мне.

Случилось чудо: я был принят Шаляпиным…

Он смеялся, пожимал мне руку, спрашивал про Терезу и сказал, что впервые в жизни его приглашают как медика… И тут он снова раскатисто, заразительно захохотал, и я тоже хохотал, да простит мне господь этот непристойный, не ко времени смех…

«У вас есть рояль или пианино?» — уже вполне серьезно осведомился он, вдруг спохватясь и даже чего-то испугавшись. Я сказал: есть. Он обрадовался и сказал: «Аккомпанировать будете вы. Сейчас пройдитесь с места, посмотрим, как получится. Мне нужна самая малая, но все же опора голосу».

Тереза была в забытьи, когда я ввел в мое жилье великого артиста. Он шепнул: «Не надо ее тревожить, ее разбудит мое пение. Начнем…»

Чудеса есть! Теперь я хорошо понимаю, что такое чудо, я умею объяснить его: это когда кто-то потрудился для вашего блага, когда вы и не ожидали этого, и ваше благо стало счастьем для других, — в этом и состоит чудо. Великий артист, русский поэт и русский же композитор потрудились над исцелением моей бедной Терезы…

Я зажег свечи на столе, на столике подле больной, две свечи поставил на пианино. Я никогда не играл «Сомнения», хотя знал и любил Глинку. Я выжидательно держал над клавишами кисти рук, взглядывая на полуосвещенное лицо моего чудесного гостя. Оно было нарисовано Рембрандтом: тень, в тени лицо, и только выписаны его черты. Этот человек дал мне знак, но я боялся дотронуться до клавиш: я слышал спокойное дыхание Терезы. Он даже и не видел ее, не знал, какова она с виду, сколько ей лет. Он просто согласился сделать очень нетрудное для него…

Да простит мне бог, я уже разоблачаю чудо, говорю о нем, как о простом происшествии. Это потому, что, в сущности, великий человек согласился произвести некий эксперимент, я позвал, а он сказал «да».

И вот он дает второй знак начать играть. Дыхание Терезы отдавалось в моих ушах подобно барабану, бьющему утреннюю зорю. Дыхание Терезы поглотило все большие и малые звуки в комнате. Пламя свечей заколыхалось сильнее — от постели к окну…

«Играйте-же, начинайте», — шепнул Шаляпин.

Он напугал меня своим шепотом, и я коснулся клавиш.

На какие-то восемь-десять минут я стал гением. Я играл так, как никогда не играл даже очень талантливый пианист: ему не хватало повода для исключительного исполнения. У меня был повод. Я все забыл, я только слышал соревнование голоса с дыханием: голос наливался силой, самоназиданием, — вот мы снова будем вместе и снова счастливы.

Дыхание готово было разорвать грудь Терезы, и это знал певец; и, подобно хирургу, которому его знание и опыт шепнули, что имеется только четверть процента удачи, он пел, играя своим голосом так, как, очень может быть, еще никогда и никому не пел…

Одна свеча сильно коптила — та, что стояла на пианино, на расстоянии половины моего дыхания. На улице глухо стучал дождь, монотонно и ритмически пощелкивая по стеклу окна. И вдруг я услыхал рыдание. Я кинулся к постели.

Вы понимаете, как я был обрадован, услыхав осмысленное человеческое рыдание, в котором можно увидеть горе непосредственное или от воспоминаний, обиду или оскорбление… Давно Тереза так не рыдала. Я остановился подле постели, за мною, заметно изменившись в лице, стоял артист, позой своей выражая отчаяние, испуг: что, дескать, я натворил…

Тереза продолжала рыдать, закрыв руками лицо. Я сделал знак певцу: «Пожалуйста, пойте, пойте!» Я сел за пианино, но уже не мог коснуться клавиш, меня колотила лихорадка. И я, и мой чудесный гость — мы присутствовали при необычайном происшествии, какое бывает не больше одного в столетие.

И без моего аккомпанемента великий человек запел с каким-то сладострастием и — да будет так позволительно сказать — цинизмом совершенства.

Такого я не забуду и там, где окажусь после земного странствия. Чуда исцеления не забудет и Тереза; не знаю только, помнит ли об этом великий артист, гением своим коснувшийся тайн и чудес. Кажется, он ни о чем не подозревает, ему ничего не стоит подарить людям радость, приобщить их к высотам наслаждения. Говорят, что он играл чуть ли не сто ролей, перечисляют их, но забывают одну: волшебника, целителя — назовите, как вам угодно, я не мастер слова, я человек бедный, но такой счастливый, такой счастливый, какого нет и, наверное, долго не будет на земле…

НА ЗАКАТЕ

Вечером предстояло петь царя Бориса в опере Мусоргского, а на душе с утра мутно и невесело. Снова начала мучить тоска по дому, по России — тоска страшная, она подобна зубной боли, от которой и лекарства нет, а тут еще неурядица в погоде: не то дождь, как дома бывает, не то призрак дождя, когда Париж блекнет, сумеречным становится, и тогда одному видится одно, другому совсем другое. Французы в такие дни больше вина потребляют — так говорит статистика.

Немного привел в себя Федора Ивановича парижский друг — врач из клиники, старый эмигрант, эмигрант в кубе: его дед сбежал от гнева Александра Третьего, отец — от гнева народного, а он, внук и сын, неведомо от чего. Родина научила искусству врача, чужбина прославила его имя как целителя недугов чужеземцев.

— А вы знаете, Федор Иванович, — обратился он к Шаляпину, сопровождая его на прогулке перед обедом, — а вы ничего не знаете, потому такой вялый. Душевные недуги нужно любопытством лечить, запомните, мой великий земляк!

— Это знаю, — отозвался Федор Иванович, кося взглядом влево, на бредущего целителя недугов телесных.

— А я хотел о другом, еще не договорил всего, — продолжал спутник. — Знаете ли, что говорил премудрый мсье Франс по одному интереснейшему поводу? Как-то зашел разговор, кого и как изучают на свете. Англичан — по специальным трудам, французов — по романам Бальзака и отчасти по стихам Верлена. Немцев когда-то изучали по трудам их философов, — кому же неизвестно, что эта нация, готовясь к энергичным действиям, долго тезисы и антитезисы придумывала… Ну, а…

— А что о нас, о русских? — уже оживляясь, поправляясь, сбрасывая с плеч недуг и тяжесть, перебил Федор Иванович. — Любопытно, хотя и весьма близко лежит — самому можно догадаться, — добавил он, обмозговывая только что выслушанное.