Леонид Борисов – Свои по сердцу (страница 46)
— Я боюсь, не с Надаром ли несчастье… — сказала она мужу.
— Нет, это не с Надаром, — уверенно произнес Барнаво, оглядывая Жюля с головы до ног. — Это с кем-то другим… И, насколько мне известно, Надар в полном здравии.
— Относительно потолка ничем не могу тебя утешить, — сказал на следующий день Жюль Барнаво. — Не могу утешить в том смысле, что у меня не было возможности постучать в этот потолок…
И откровенно признался жене и Барнаво в своей «воздушной проделке». И в тот же день приступил к работе, намереваясь написать историю воздухоплавания. Для подобной книги материала было в изобилии — от Икара до полетов друга Жюля Верна. Длинный список необходимых пособий Жюль получил в Национальной библиотеке. Снабжал материалом и Надар, — ему посвящалась начатая Жюлем история воздухоплавания. Обещал свою помощь Корманвиль (он на два года уезжал в Россию: крупное техническое объединение и вместе с ним судостроительный завод командировали его в Петербург).
В мае 1862 года Жюль поставил точку на последней, сто семьдесят шестой странице. В каждой странице сорок две строки.
Получилась солидная рукопись.
— Исполни мою просьбу, — обратился Жюль к жене. — Сядь вот сюда, я сяду здесь. Я буду читать, ты слушай. Понравится — скажи. Не понравится — не молчи.
— Мне не нравится твой вид, — сказала жена. — Ты опять похудел, оброс бородой. Неужели ты всерьез решил носить бороду?
— Мне тридцать четыре года, — ответил Жюль. — У меня две дочери и сын. Борода — это солидность, борода, как где-то сказал Бальзак, — это свидетельство длительного прощания с прошлым, а прошлое мое — всего лишь минувшее, в нем мало действия и совсем ничего по части воспоминаний. Вот эта рукопись… — Он прикрыл рукою страницы своей истории воздухоплавания, — представляет собою претензию мою на то, чтобы получить право на имя Жюля Верна, французского писателя. Слушай.
Он читал три часа и пятьдесят минут. Онорина слушала внимательно первые шестьдесят минут, потом задремала. Она очнулась, когда муж дочитывал шестую главу. Онорина улыбнулась и громко произнесла: «Мой бог!» — желая этим показать всю свою заинтересованность. Ее муж читал с увлечением непомерным, отчего самые скучные страницы становились оживленными, подобно тому, как серая, безрадостная равнина вдруг преображается, когда солнечный луч коснется ее ничем не радующей поверхности. Кое-что, очень немногое, Онорине понравилось, но вся история (Жюль осмелился прочесть всю) показалась сырой, недоработанной, скучной, лишенной блеска и жизни.
Жюль читал заключительные фразы.
«Такова история завоевания воздуха человеком, гением его ума, силы и воображения. Пожелаем же себе самим еще большей веры в то, что только разум и знания завоюют природу, превратят ее в послушное дитя, счастливое и благодарное потому, что ее горячо любят и только поэтому требуют от нее так много, вплоть до открытия самых сокровенных тайн…»
— Устал! Воображаю, как устала ты! Ну, слушаю твою критику…
— Правду, Жюль?
Он вскочил с дивана. Он уже понял, какова будет критика.
— Так вот… Ты, кажется, не заметил, что я на середине чтения уснула. Это случилось по твоей вине…
— Значит, плохо?
Онорина обняла его и заплакала.
— Может быть, и наверное, я ничего не понимаю, ты мне не верь, дорогой мой! Пусть кто-нибудь еще послушает тебя, но мне твоя книга показалась скучной. Длинно, неоригинально, пересказ чужих идей и мыслей. Твои старые рассказы из «Семейного музея» были лучше.
— Завтра же снимаю бороду, — решительно произнес Жюль.
— Не завтра, нет, — только после того, как ты узнаешь отзыв Этцеля, того издателя, к которому тебя посылает Надар.
— Но если он скажет то же, что и ты!
— Догадываюсь, что скажет Этцель, — уверенно, как если бы ей уже было это известно, произнесла Онорина. — Он скажет, что в рукопись твою следует вдохнуть жизнь, сообщить ей движение. Ты написал хорошую лекцию. Он, вот увидишь, предложит тебе написать роман.
— Постой! — воскликнул Жюль. — Помолчи!
Подошел к окну, опустил штору, зажег газ. В комнате стало менее уютно от грубого, пасмурного света.
— Роман? Ты говоришь, — роман?
Жюль словно приходил в себя после долгой болезни, поста, добровольной голодовки. Две морщины в форме глубоко вырезанных скобок, в которых были заключены рот и крылья носа, обозначились резче и грубее, но произошло это потому, что Жюль улыбнулся так четко и ясно, что улыбка, длясь мгновение, придала всему лицу подобие бронзы, застывшей навсегда. Онорина смотрела на мужа со страхом и предчувствием чего-то недоброго. Она уже каялась в своей прямоте, боясь за последствия отзыва. Что если она ошиблась!
— Ты сказала — роман… — повторил Жюль. — Роман… Но почему же я не послушался внутреннего своего голоса, приказывавшего мне писать именно роман, почему?
— Успокойся, — сердечно произнесла Онорина. — Этцель даст тебе совет, что нужно делать с рукописью. Не волнуйся, все будет хорошо. Ты и наши дети со мною, и мы все подле тебя, не вздумай тревожиться о деньгах. Проживем! Не беда, Жюль! Не в деньгах счастье!
— Беда, моя дорогая, беда! — трагически проговорил Жюль. — Беда в том, что я все еще не Жюль Верн! Мне скоро сорок, а я все еще…
— Ты уже научился видеть свои ошибки, это очень много, страшно много! — сказала Онорина. — Не падай духом! У нас все впереди. Завтра же ты пойдешь к Этцелю.
— Завтра иду к Этцелю, — повторил Жюль. — Сегодня я выслушал критику сердца. Спасибо за нее. Послушаем, что скажет голова…
ЖЮЛЬ СТАНОВИТСЯ ЖЮЛЕМ ВЕРНОМ
Этцеля называли благодетелем, светлой головой, кладоискателем: под кладом подразумевался талант. Этцель был умный, дальновидный, талантливый, образованный издатель, сам писавший романы и повести для юношества под псевдонимом Сталь. Убежденный республиканец, отбывший срок изгнания до амнистии пятьдесят девятого года, он пользовался популярностью человека смелого и непоколебимого в своих убеждениях. Он умел помочь начинающему, посоветовать опытному литератору, поддержать в беде (чаще всего материального характера) и старого и молодого, закупить на корню все, что уже написано и может быть написано в будущем тем человеком, в котором он почуял незаурядный талант. Он был скуп на посредственность и щедр на подлинное дарование. Книги, вышедшие под его маркой, отличались прекрасной внешностью, добротностью переплета и бумаги. Этцель приглашал известных художников, они иллюстрировали книги, делали обложки. Этцелю подражали в Германии и Англии. В конце девятнадцатого столетия изданиям его стали подражать в России Вольф и Девриен.
Этцелю приносили плоды долгих бессонных ночей, результаты кропотливых изысканий, образчики ума, таланта, выдумки. Он взвешивал этот тонкий, деликатный товар, подвергал его анализу в лаборатории экономики, коммерции и вкуса, определял степень успеха той и этой рукописи и, зрело обдумав, покупал вместе с рукописью и автора ее — на радость читателям, на счастье автора. Он имел обыкновение заключать договор на десять лет вперед, он умел превратить полюбившегося ему автора в своего постоянного работника, в свою золотую рыбку, с которой он, помня назидательное разбитое корыто и непогоду на море, умел ладить, то есть просить от человека ровно столько, сколько он в состоянии был дать, и еще столько, сколько хотелось Этцелю.
От талантов исключительных, больших Этцель требовал очень много, тем самым воспитывая в них повышенную требовательность к себе, гордость за свою работу, пренебрежение к труду легкому, небрежному, кое-как. Этцель первый издал полное собрание сочинений Гюго и многих других передовых писателей Франции. Богатея сам, он увеличивал благосостояние тех, кто у него печатался. Книги он выпускал быстро и платил без задержек.
Жюля Этцель принял в спальне, лежа в постели. Ему нездоровилось. Он устал. Он не доверял своей бухгалтерии, экспедиторам, наборщикам и курьерам, он знал в лицо членов семьи каждого своего служащего, он сам читал корректуру и ежедневно часа два проводил в типографии. Рано утром, когда голова была свежа и ясна, Этцель садился за работу. В одиннадцать часов он начинал прием.
— Простите, — робко, волнуясь и дрожа, произнес Жюль, останавливаясь на пороге. — Я к вам…
— Дайте мне вашу рукопись, — прервал Этцель и указал на стул подле кровати, перед столиком, заставленным бутылками с вином, закусками, книгами.
Жюль сел, наблюдая за тем, что будет делать Этцель. В большой комнате было полутемно. Этцель был похож на Дон-Кихота; худой, длинноносый, с глазами мечтательно-грустными, длиннорукий и быстрый в движениях, он пробегал взглядом по страницам рукописи, делал пометки синим карандашом, отрывался от чтения, чтобы закурить и улыбнуться, и снова читал, то покачивая головой, то морщась. Некоторые страницы он не читал, а только смотрел, что наверху и внизу, и, перелистывая, длительно останавливался на тех, которые ему чем-либо понравились.
Непроизвольно копируя каждое движение знаменитого издателя, Жюль соображал, что в его рукописи плохо и что хорошо. Этцель чаще всего морщился. Один раз он щелкнул пальцами и сказал: «Ловко!»
— Вы думаете? — привставая, спросил Жюль.
— Вы все проморгали, сударь! — ответил Этцель.
Прошло еще немного времени. Жюль взял с тарелки кусок холодной телятины, положил его на хлеб и собрался позавтракать, но как раз в это мгновенье Этцель свернул рукопись в трубку, длительно посмотрел на Жюля и сказал: