Леонид Бежин – Школа бизнеса в деревне Упекше (страница 5)
Оксана была в ужасе от моей выходки. Она стала извиняться перед официантом, всячески задабривать его, совать матрешки и прочие сувениры. Меня же как зачинщика скандала все постарались оттеснить и выпроводить за дверь. Там, на улице, Оксана мне пригрозила, что, если я еще раз позволю себе нечто подобное, меня насильно отправят домой, посадят под домашний арест и больше никогда не выдадут мне заграничный паспорт.
Я сделал вид, будто страшно огорчился, пообещал Оксане исправиться и даже преподнес ей купленный у цветочницы анемичный букетик – в знак моего примерного поведения.
Но поведение мое от этого не улучшилось, и я не унимался. И хотя свои злодейства я теперь таил в себе и маскировал, не позволяя им вырваться наружу, словно языкам пламени изо рта глотателя огня, они от этого не стали менее ужасными и даже чудовищными.
Я, к примеру, искренне жалел о том, что обилие праздной публики, туристов, нянек с детьми и полицейских не позволяет мне расстегнуть штаны и помочиться на Эйфелеву башню. А то было бы чертовски приятно посрамить и унизить это возгордившееся и вознесшееся до небес железо.
Когда Оксана с восторгом расписывала нам красоты собора Нотр-Дам, я с раздражением и унынием думал о том, что если есть в нем хоть нечто привлекательное, прекрасное и гармоничное, то это охраняющие его химеры.
В музеях, куда нас водили, я томился и скучал от бесчисленных полотен и всерьез подумывал о том, что хорошо бы плеснуть на них серной кислотой (или искромсать ножом). А Венере Милосской в дополнение к рукам не мешало бы отшибить еще и голову, чтобы она покатилась по мозаичному полу и запрыгала по ступеням лестницы.
Словом, со мной творилось что-то неладное. Я не понимал причины происходящего, но словно бы сам себя не узнавал. Я чувствовал себя разъяренным туром с наставленными на неведомого, затаившегося в темноте соперника рогами. Я возненавидел все эти достопримечательности, возненавидел Париж и согласен был умереть, лишь бы его не видеть.
И тогда я взмолился: «Помоги, тетя Маша!»
IX
И ангел тетя Маша, словно услышав меня, простерла надо мной свой покров – серый шерстяной платок – и помогла.
Наконец мы простились с Парижем, Монмартром, у подножия которого по утрам торгуют рыбой, распластанной в серебристых кубиках льда, опустевшим бульваром Клиши, стеклянной пирамидой Лувра, покрытой легкой, похожей на испарину изморозью. Над затуманенной набережной Сены висели хлопья мокрого снега, словно нанизанные на невидимые нити. Снег выбеливал ступени, спускавшиеся к воде, запертые на замки железные ящики букинистов, призрачно проступавшие в тумане мосты и соборы.
Мы же отправлялись на юг – путешествовать по скалистым долинам рек, лавандовым полям и маленьким городкам, окруженным виноградниками и оливковыми рощами.
Я постепенно успокоился и даже пожалел о том, что хотел так жестоко надругаться над Эйфелевой башней и Венерой из Милоса. Слава богу, что-то меня удержало, ведь они этого совершенно не заслуживали, да и я, человек по натуре мягкий и добрый, не из тех, кто способен к кровожадной жестокости. Всему виной мои мрачные мысли, над которыми я тогда был не властен. Я обещал себе, даже поклялся больше им не поддаваться – только бы поменьше встречалось этих проклятых достопримечательностей на нашем пути.
Погода выдалась прекрасная: как раз для такого путешествия. На севере зима, а здесь – то ли золотая осень, то ли ранняя весна, солнечно и на редкость тепло, а к полудню даже жарко. Лишь иногда выпадал иней, покрывая патиной вызревший до красноты виноград (местами его еще не собрали), небо заволакивало сизой мутью, порывистый ветер словно бы расправлял в воздухе тугое натянутое полотно, оглушительно хлопал им, и стекла автобусов покрывались косыми игольчатыми росчерками дождя.
В одном из маленьких городков с красными черепичными крышами, мощенными камнем двориками, выгнутыми решетками балконов и цветами на подоконниках наша группа разделилась. Большинство отправилось осматривать винные подвалы под опекой двух здешних гидов-любителей, шумливых, улыбчивых и экспансивных. Меня же, столяра-мечтателя, Оксана повела на здешнюю мебельную фабрику: «Хоть вы и не заслуживаете, но так и быть – покажу».
Я, конечно, возликовал, преисполнился телячьей радости. Запах опилок и стружек, один вид верстаков – с гвоздями и мелкими гвоздиками в банках, тисками, зажимами и упорами для досок – казался мне дороже всех музейных сокровищ.
Нас радушно встретили, охотно проводили по цехам и все показали. Хотя верстаков-то я почти и не увидел: их заменял конвейер, с которого сходила готовая мебель, обернутая плотной серой бумагой. Стружками все же пахло, но не так, как на нашем допотопном заводике, не по родному, отчужденно, с привкусом жженого сахара, краски и скипидара.
Зато один закуток оказался совсем как у меня. Ну, разве не чудо: мой двойник на юге Франции. Там, в закутке-то, и верстак был. Настоящий, с упором для досок в форме ласточкиного хвоста. Меня до того разобрало, что я не удержался, закатал рукава, взял в руки рубанок и стал строгать. Этим я привел в восторг мастера Жака, краснолицего, с обвислыми усами, клюквенного цвета носом и одной бровью (вторая была то ли опалена, то ли вытравлена какой-то кислотой). Лямки комбинезона у него постоянно спадали, и он поправлял их, стараясь, чтобы они хотя бы немного подержались на покатых плечах.
Почувствовав во мне родственную душу, мастер Жак, такой же сочинитель, как и я, даже от волнения прослезился, закашлялся, забулькал горлом и зааплодировал (тукнул несколько раз кулаком в ладонь). А затем хлопнул меня по плечу, дружески приобнял и налил стаканчик винца из огромной бутыли, хранившейся за верстаком.
X
Но осушить мой стаканчик я так и не успел. К нам по железной винтовой лестнице, гудевшей от каждого шага, спустился директор, чей рабочий кабинет с овальным окном (позднее выяснилось, что был и парадный, предназначенный для приема важных гостей) прилепился где-то под самой крышей, среди крепежной арматуры.
Он был похож на будку башенного крана, этот кабинет, или гондолу воздушного шара.
Директор, видевший сверху, как я управляюсь с рубанком, тоже мне снисходительно и слащаво зааплодировал. Затем вынул изо рта трубку с профилем Мефистофеля (заостренный кончик бородки был отколот), придававшую ему солидность и значительность, которую отнимали по-мальчишески вздернутый нос, скорее белобрысые, чем седые волосы и торчащие, алые от пронизывающего их света уши, и воскликнул:
– Браво! Это великолепно! Поздравляю!
Я, признаться, толком не понял, с чем он меня поздравляет, поскольку лишь выполнял обычную будничную работу. Но директор улыбался мне так, словно я выиграл чемпионат мира и завоевал ценный приз.
Увидев Оксану, стоявшую прямо, в своей обычной балетной стойке, он сразу догадался, что я (раз уж она меня сопровождала) не откуда-нибудь, а из России. И любезно пригласил нас вместе с мастером Жаком в свой парадный кабинет, украшенный мраморным бюстом Наполеона, гобеленами, изображающими сцены королевской охоты, и шкурами диких зверей, явно подстреленных его хозяином, что он и подтвердил словами, брошенными небрежно и без всякого хвастовства:
– Все это я когда-то пиф-паф.
Мы сели в прекрасные, изготовленные вручную и на заказ (я опытным глазом сразу это определил) кресла. Директор сделал исполненный почтения жест в сторону мастера Жака, сочинителя этих изделий, как бы признавая его заслуги. И тот застеснялся, смутился, зарделся от удовольствия, и его клюквенный нос обрел все оттенки винно-красного цвета.
Директор стал рассказывать то, что Оксана от него не раз слышала, и поэтому он посматривал на нее, словно бы рассчитывая на снисхождение, а все свое красноречие обращал ко мне. Из слов директора следовало, что его дед и бабка – выходцы из России, бежали от ужасов революции, от беспощадного якобинского… простите, красного террора и сам он русский, правда наполовину, поскольку отец женился на очаровательной француженке, владелице парфюмерной лавки и салона модной одежды.
– И фамилия у меня русская, хотя и пишется по-французски, – сказал он, переходя на русский язык и с улыбкой ожидая, какой это произведет на меня эффект, поскольку говорил он почти без акцента.
Я, конечно, изобразил восхищение и возвратил ему те аплодисменты, которыми он меня только что наградил, чем директор был весьма польщен и от удовольствия покраснел до корней своих то ли белобрысых, то ли седых волос.
Затем я спросил, не назовет ли он свою фамилию.
– Конечно, конечно, – заверил он, выдержал паузу, призванную меня немного заинтриговать, и, скромно опуская глаза, продолжил: – Фамилия не очень распространенная, но, может быть, вы ее слышали.
Я про себя подумал: «Эге! Знаем мы вас, шутников. Сейчас окажется, что он какой-нибудь Герцен, Тургенев или даже Толстой». Но директор назвал фамилию и правда редкую, хотя и принадлежащую литературному миру. Фамилию полузабытого у нас писателя, признанного классика, хотя не первого ряда – такого же, как чтимый моим отцом Вересаев.
Но не Вересаева, а эмигранта, бежавшего из Крыма во Францию. Мне-то она была хорошо известна, поскольку я много времени потратил на изучение русской литературы, а вот директор, похоже, понятия не имел, какую фамилию он носит.