Леонид Бежин – Школа бизнеса в деревне Упекше (страница 10)
Однако и это не лишало оптимизма, поскольку все знали, что от тайги до британских морей Красная Армия всех сильней и все такое прочее…
Генеральскую дочку звали Богданой, хотя сначала хотели назвать Нинель (наоборот читается как Ленин), но посчитали, что Ленин все-таки мужского рода, да и новоизобретенное имя плохо сочетается с фамилией Драч. Плохо сочетается и к тому же содержит нежелательный намек, звучит оскорбительно для вождя. Получается, что Ленин – драч, дерет последнюю шкуру с несчастной России. За такой намек можно было схлопотать срок, оказаться в тайге и испытать на себе силу доблестной Красной Армии, бдительно стерегущей таежные лагерные бараки.
Поэтому пусть любимая дочь лучше будет Богданой – Богданой Драч, – так как-то надежнее и спокойнее…
Итак, Богдана, избранница Николая Брауна. Красавицей она не была, но была жеманницей, гордячкой и зазнайкой, что ставилось тогда у нас выше красоты, поскольку красавиц во дворе было немало – и золотисто-рыжая Лена Володина, и маленькая, изящная, с точеным носиком Галя Кондратьева, и жгучая, иссиня-черная брюнетка Люба Фраерман, которую дразнили за ее фамилию («Отец у тебя фраер, а ты – его дочь – Фраерманша), но при этом все-таки признавали красавицей.
Словом, были красавицы хоть куда, но мало кто позволял себе так откровенно жеманничать, задирать нос и зазнаваться.
Зазнавались, конечно, но тайком, втихаря, про себя. Выходить же с высокомерным видом на балкон, усаживаться там, как в ложе Большого театра, с презрением смотреть на дворовые игры, усмехаться и затыкать уши, если их участники слишком орали и визжали, – нет, такого наши признанные красавицы себе не позволяли. И только вовсе не признанная, в панаме и с приклеенным к носу березовым листочком (чтобы от загара веснушки не высыпали и нос не облупился) Богдана Драч или попросту Драчиха – одна-единственная на весь двор – всех высокомерно презирала, называла дураками и уничтожающе высмеивала. Если же дворовую ораву заносило к ней под балкон, обливала всех водой из велосипедного насоса и бросала в них зажженные спички, за что ей тоже попадало, но она была довольна и сияла так, словно ее не отчитывали, а, наоборот, хвалили и одобряли…
За все это весь двор ее ненавидел, дразнил и обзывал, и только Николая Брауна угораздило в нее по уши влюбиться. Влюбиться, и лишь потому, что однажды ему довелось случайно увидеть, как ей, сидевшей перед зеркалом с приспущенными лямками ночной рубашки, расчесывают гребнем волосы и заплетают длинную косу. Это его так поразило, что он – лучше всех чистивший ботинки и поэтому самый свободный в нашем дворе, – стал ее верным и послушным рабом.
Стал этаким джинном из заплесневелой бутылки, выкатившейся откуда-то ей под ноги и откупоренной с брезгливым высокомерием от безучастного желания посмотреть, что из этого выйдет и какой ее ожидает дурацкий фокус.
Фокус и впрямь удался на славу: зрелище не только для Богданы, но и для всего двора, зачарованного подвигами жилистого, смуглого, с коротким ершиком волос и фиксой на зубе джинна.
Глава шестая
Бижутерия и бутафория
Каждое утро Коля Браун выносил во двор венский стул, ставил напротив ее балкона и сидел, выпрямившись, чуть ли не весь день, сторожа, когда на балконе соизволит появиться его повелительница. Домашние Богданы Колю прогоняли, обшикивали его, высунувшись из окна: «Катись отсюда», ругали последними словами, высмеивали, крутили пальцем у виска; генерал грозил ему с балкона разными карами.
К этому добавляли призывного воркования и щебета Голубкина и Щеглова, две одержимые поклонницы Брауна, влюбленные в него до помешательства. Они прохаживались поодаль от него, но на расстоянии достаточном, чтобы тот их услышал, обменивались выразительными взглядами и с пониманием повторяли: «Любовь! Неземная любовь! Только пусть эта гордячка и зазнайка ни на что не рассчитывает. Николай в любви такой урод и аскет, как и Павка Корчагин».
Но и после этого Николай не уходил.
Мотоциклисту Додику и владельцу черной эмки Рашиду Салмановичу (его перед самой войной арестовали), державшему свой автомобиль во дворе, под сенью тополей и акаций, приходилось совершать сложные маневры, чтобы сидящего Кольку объехать. Однажды во двор задом зарулил грузовик со шкафами, кроватями, связками книг, узлами и тюками (к нам переселялись новые жильцы), которому Браун со своим стулом мешал проехать. Водитель стал отчаянно сигналить, грузчики в кузове – материться, новые жильцы из кабины – упрашивать и увещевать, но Николай все равно не покидал свой пост, как часовой, получивший приказ охранять важный объект.
При этом замечу, что никто не решался с угрожающим видом приблизиться к нему, сгоряча толкнуть или ударить: что-то в его облике всех останавливало, завораживало, не позволяло перейти черту, внушало, что с Николаем лучше не связываться.
Браун же упорствовал до тех пор, пока не вмешивалась Богдана и не снимала с него заклятие, махнув ему платком, как гладиатору с обнаженным мечом, поставившему ногу на поверженного противника в ожидании высшего суда, окончательного решения его участи.
Взмах же платком означал примерно следующее: «Ну, хватит. Уймись. Дай проехать».
И Николай пощадил поверженного – уступил дорогу грузовику.
Весь двор был свидетелем того, что верный паладин готов был выполнить любой приказ своей дамы. Готов был – и выполнял: забирался на самую высокую перекладину пожарной лестницы, рвал для Богданы в палисаднике настурции и бегонии (Золотыми шарами он брезгал) и совершал прочие подвиги, способные, казалось бы, воспламенить ее сердце. Но, увы, оно оставалось холодным.
И лишь когда однажды Николай Браун не пришел утром на свой пост, а затем не появлялся внизу, под балконом, целую неделю (вечность), Богдана сначала забеспокоилась, стала чаще выглядывать в окно и наводить на дальние уголки двора кремового цвета театральный бинокль. Наводить, подкручивать колесико на оси, протирать платком фиолетовые стекла, снова наводить и подкручивать.
Голубкина и Щеглова же при этом, прохаживаясь под балконом, твердили о том, как они были правы, когда предупреждали, чтобы та ни на что не рассчитывала.
В конце концов Богдана не выдержала. Она разревелась и даже впала в истерику, расшвыривая по комнатам вещи, запираясь в уборной, прячась за шкафы, отбиваясь ото всех, кто протягивал к ней руки, стараясь ее утешить и успокоить.
Это могло означать только одно: неприступная и высокомерная Богдана с ее пышными косами тоже смертельно влюбилась.
Нет, свадьбы там не было, и никто не надевал со страшным скрипом башмаков, а было другое: Браун свою возлюбленную украл. Подставив к стене дома лестницу, он взобрался на карниз, а затем, подтянувшись, перемахнул через перила балкона и вместе с Богданой – тем же путем, по карнизу и лестнице – осторожно спустился вниз.
Богдана, смертельно боявшаяся высоты, при этом даже не пикнула, а лишь восторженно смотрела в глаза своему похитителю. Браун спрятал возлюбленную в подвале, под завалами, куда уже много лет никто не решался спуститься, и лишь он один знал там все входы и выходы. У него была там своя конурка, где он хранил краденые вещи. Он гордился тем, что конурка выглядела как комиссионный магазин – с картинами, мраморными Купидонами, антикварной мебелью, «всякой бижутерией и бутафорией», как говорил Николай, считавший, что за этими словами, не совсем внятными ему по смыслу, скрываются ценности высшего порядка.
Был там и немецкий аккордеон, на котором Браун подбирал по слуху разные мелодии – не только одну «Мурку», но танго и фокстроты (во дворе он считался королем модных танцев; Голубкина и Щеглова млели, когда он их вел, опрокидывал и крутил).
Все это он бросил к ногам своей возлюбленной, нареченной единственной и полноправной хозяйкой его несметных сокровищ и особенно, конечно, бижутерии и бутафории, что заставило Богдану улыбнуться и промолчать, чтобы не обижать и не разочаровывать ее нынешнего повелителя. Она с девственным трепетом ждала: здесь, в этой конурке, меж ними свершится то таинственное и непостижимое, что соединит их навеки.
Три дня ее разыскивали с фонариками, громкоговорителями и собаками. Но проникнуть в подвал, под завалы, никому не удавалось. Генерал во всеуслышание клялся Брауну содрать с него живого кожу, если тот не отпустит Богдану. А затем (убедившись, что угрозы не действуют) умолял вернуть ему дочь, обещая амнистию и отпущение всех грехов.
На четвертый день Богдана, безвольная и опустошенная, сама вышла из подвала. К ней бросились близкие, заохали, запричитали, увели домой, стали со страхом заглядывать ей в лицо и атаковать вопросами:
– Деточка, что?.. Что он с тобой сделал?
– Ни-че-го, – ответила она с такой обидой и разочарованием, что никто не решился повторить этот вопрос.
Богдану лишь спросили:
– О чем вы с ним разговаривали? Он морочил тебе голову, клялся в любви?
– Мы разговаривали о войне.
– Какой еще войне? С кем? С белофиннами? С японскими самураями?
– С немцами.
– Немцы же наши друзья… С чего вы взяли, что с ними будет война?
– Николай мне пообещал.
– Что за глупости! Он-то откуда знает?