Леонид Андреев – «Милая моя, родная Россия!»: Федор Шаляпин и русская провинция (без иллюстраций) (страница 53)
Он хочет еще хоть на мгновение призраком своего беспредельного могущества, перед которым никнет все живущее, заглушить предсмертный страх, тоску страдающей души. Ему кажется, это возможно. Нет, поздно! Могущество царя земного ничто перед могуществом царя небес, и, как подкошенный, Борис падает на пол… Еще последнее усилие, и он приподымается; последняя забота, как молния, пронзает мозг его; дрожащей рукою указывает он боярам на Феодора:
И опрокидывается навзничь. Больше ни звука, ни движения… Тишина кругом, и потрясенные бояре безмолвно склоняются перед телом того, кто за минуту еще был их неограниченным властителем. А в оркестре, точно заключающий древнюю трагедию рока хор, проносится мотив фразы: «Напрасно мне кудесники сулят дни долгие, дни власти безмятежной», — скорбно звучит мелодия неоправдавшегося пророчества над телом государя московского, в единый миг обратившегося в ничто, в прах земной, и тихо-тихо замирает, и последние отзвуки ее едва слышно дрожат в воздухе и вот… растаяли совсем.
А. Серебров (Александр Тихонов)
«Демон»
— С Федором опять что-то неладно. Зовет меня к себе, — сказал Горький, прочитав шаляпинскую записку. — Хотите поехать со мной? Не беда, что незнакомы… Познакомитесь. Стоит поглядеть. Великолепная фигура! Русский богатырь Васька Буслаев… Сто лет такого не увидите…
Шаляпин лежал на просторной тахте — под стать его огромному росту, — среди кучи разноцветных подушек, в пестром шелковом халате, на ногах туфли с загнутыми острыми носами. Шея закутана красным гарусным платком. Персидский ковер с тахты закинут на стену, на ней кривые сабли, ятаганы, пистолеты, шлемы и восточные музыкальные инструменты. Все вещи изукрашены золотыми насечками, перламутром, драгоценными камнями.
Распахнутый халат, широкие рукава обнажают богатырское тело с розовой нежной кожей…
…Половецкий хан Кончак принимает в своем шатре данников… Вот только лицо из другой оперы: простецкое, белобрысое, с белыми ресницами и водянистыми глазами. В широком вырезе ноздрей есть что-то действительно буслаевское — удалое, разбойничье… В гневе этот человек неудержим и страшен.
Он тяжело дышит через нос, кашляет и время от времени пробует петь вокализы:
— И-а-хрры-у!.. И-а-хрры-у!.. Алексей… слышишь? — хрипит он, морща с надсадой лицо. — Разве же это голос?.. Ослиный рев… Разве я могу с таким горлом петь спектакль? Иола! — зовет он жену, которой нет в комнате. — Пошли сказать в театр, что петь не буду… Отменить спектакль!.. Иола! Куда вы все попрятались?.. В чем дело?.. Я еще не сумасшедший… Ио-ла!..
Никто не отзывался. Дом словно вымер.
Горький сидит на краешке тахты. У него вид врача, который и рад бы помочь опасному больному, да не знает — чем.
— Федор… ты того… погоди… Может быть, еще и обойдется? Главное, не волнуйся и не капризничай…
— Я — капризничаю?.. Что я — институтка?.. Тенор? Разве не слышишь?
И снова:
— И-а-ххы-у!.. И-а-ххы-у!.. — но уже без буквы «рр».
Горький уловил это сокращение алфавита, улыбнулся в усы.
— Вот что, друг, — говорит он повелительно, — ты это брось… Никакого ларингита у тебя нет… Все это ты выдумал…
— То есть как это — выдумал?
— Вот так и выдумал… Вчера у тебя голос был?
— Ну… был… — говорит Шаляпин неуверенно.
— Сегодня утром — был?
— Был.
— Горло не болит?
Больной помял пальцами гланды.
— Кажется… не болит…
— Вот видишь… Сам посуди — куда твоему голосу из тебя деваться?.. Ищи!.. Загнал его со страху в пятки и разводишь истерику… Чучело… мордовское!..
Лицо у Шаляпина меняется толчками, как перекидные картинки в альбоме: гримаса раздражения, потом — обида на недоверие, потом — упрямство, сконфуженность и вдруг — во все лицо — улыбка и успокоение, как у капризного ребенка, которого мать взяла на руки.
Он хватает Горького за шею и валит к себе на подушки.
— Чертушко!.. Эскулап!..
Мне странно видеть, как эти два знаменитых человека, словно мальчишки, возятся на тахте, тузят друг друга кулаками, хохочут.
Горький подымается красный, закидывает пятерней длинные волосы, кашляет.
— А кашляешь ты все-таки бездарно, — говорит он Шаляпину, — у меня поучись!
Шаляпин приподнялся на подушках, вобрал в себя полкомнаты воздуха и с шумом, как кузнечный мех, выбросил его обратно.
— И откуда ты знаешь, как обращаться с актерами?.. Антрепренером как будто еще не был… — говорит он удивленно. — Верно, угадал… От страха… Чего греха таить, — боюсь, ох боюсь, Алексей… Никогда в жизни, кажется, так не боялся. Вторые сутки есть не могу. Голос пропал. Ты не думай — я не притворяюсь… Пропал голос… Опираю на диафрагму — не стоит… пускаю в маску — нейдет…. Хоть плачь! Чертова профессия!.. С каждой ролью такая мука… Женщинам, поди, легче рожать… А сегодня — особенно. Вечером — ты ведь знаешь — в первый раз пою Демона. Мой бенефис… В театре — вся Москва. Понимаешь ли — Демон!
Он по-театральному, с полуоткрытой ладонью, простер руку.
— Лермонтов!.. Это потруднее Мефистофеля. Мефистофель — еще человек, а этот — вольный сын эфира… По земле ходить не умеет — летает! Понимаешь? Вот, погляди-ка…
Шаляпин привстал с тахты, сдернул с шеи платок, сделал какое-то неуловимое движение плечами, и я увидел чудо: вместо белобрысого вятича на разводах восточного ковра возникло жуткое существо из надземного мира: трагическое лицо с сумасшедшим изломом бровей, выпуклые глаза без зрачков, из них фосфорический свет, длинные, не по-человечески вывернутые в локтях руки надломились над головой, как два крыла… Сейчас поднимется и полетит…
Виденье мелькнуло и скрылось, оставив во мне чувство жути и озноба.
На тахте опять сидел в шелковом халате актер незначительной наружности, и только в глазах все еще мерцали, угасая, зеленые искорки. В могучем торсе подрагивали растревоженные мускулы.
— Ну, как?.. Похож?..
Горький мигал глазами, как будто невзначай взглянул на солнце.
— Знаешь, Федор!.. Эт-то… — он сжал и поднял кулак не в силах вымолвить последнее, страшное слово, какое можно сказать о человеке: «Это — гениально!»
Шаляпин понял, что хотел сказать Горький, и заговорил быстро, возбужденно:
— Я задумал… понимаешь… не сатана… нет, а этакий Люцифер, что ли? Ты видел ночью грозу?.. На Кавказе?.. Молния и тьма… в горах!.. Романтика… Революция!.. Жутко и хочется плакать от счастья… Давно его задумал, еще в Тифлисе… Когда был молодой… С тех пор сколько лет не дает мне покоя. Лягу спать, закрою глаза, и вдруг откуда-то… подымается… Стоит в воздухе и глядит на меня глазищами…. А у меня бессонница. Веронал принимаю… Измучил… больше не могу… Отдам его сегодня — и баста!.. Будет легче…
Он зажмурился, как бы еще раз внутренне вглядываясь в своего мучителя. Потом открыл глаза и поскреб пятерней в затылке: деревенский парень — перед тем как жениться.
— А не хочется все-таки отдавать-то… Жалко… Во какой кусище от себя отрываю… Было бы кому?.. А то — этим бездельникам… публике… критикам… На растерзанье!
Он вдруг разъярился, рванул себя за грудь.
— Нате!.. Жрите!!
Горький так весь и подался ему навстречу, но сейчас же себя одернул.
— Мне кажется, ты преувеличиваешь… Публика тебя любит…
— Тебе хорошо говорить: преувеличиваешь! Умрешь, от тебя книги останутся, а от меня что останется?.. Газетные сплетни… Скандалист!.. Стя-жа-тель!.. Только и всего… А иногда я такое в себе чувствую, что подняться бы мне на какой-нибудь твердый предмет… вроде луны… и запеть бы оттуда на всю вселенную, да так… чтобы… звезды плакали!
Он вскочил с тахты и размахнулся во всю свою ширь, и от этого размаха у меня всхлипнуло сердце… Так вот он каков — русский богатырь Василий Буслаев!..
— Эх, Алексей, — воскликнул Шаляпин в упоении, — ведь только нас двое и есть на свете!.. Ты да я!
— Ну, я тут ни при чем… — ответил Горький хмурясь.
— Неправда! Не прикидывайся святошей… Знаю я тебя, гордыня сатанинская. Недаром взял у тебя кой-что для Демона… Приходи — увидишь.
То, что Горький не понял и не принял его восторга, обидело Шаляпина. Он опять лег на тахту и погас. Его лицо обмякло, пошло морщинами. Помолчали.
— Это кто с тобой? — шепотом спросил Шаляпин, указывая на меня глазами.
Я сидел в углу, делая вид, будто рассматриваю иллюстрированный журнал.
— Не из газетчиков?.. Ага… Ну это дело другое… Не люблю я этих ищеек. Врут на меня, как на покойника… Шаляпин — то, Шаляпин — это… Пять тысяч за концерт… Рубинштейна искалечил… Партию Демона на два тона транспонирую… А публика — валом валит. Билеты нарасхват… Из-за кого? Из-за Рубинштейна?..
Великая княгиня Елизавета Федоровна саморучный рисунок прислала для Демона… Рисунок — дрянь, а не воспользуюсь — обидится… Прошу тебя, сочини для нее, пожалуйста, какое-нибудь вежливое письмо… Ты — писатель, а я не умею…
Он взглянул на Горького. Тот недоброжелательно отвернулся.
— А впрочем, черт с ней, с великой княгиней!