Леонид Андреев – «Милая моя, родная Россия!»: Федор Шаляпин и русская провинция (без иллюстраций) (страница 39)
Борис на коленях, прижавшись спиной к столу, как бы пригвожденный к нему, с бледным, освещенным лунным светом, безумным лицом, подняв блуждающий взор к небу, молитвенно шепчет:
«Господи, ты не хочешь смерти грешника… помилуй душу преступного царя Бориса…»
Кончился акт. Не успел занавес опуститься, а в зрительном зале пронесся ураган от аплодисментов. Казалось, рушится театр. Занавес заколыхался, и, держа за руки своих партнеров, вышел на авансцену Шаляпин. Все зрители, как один человек, встали и долго, стоя, аплодировали. Это было торжественно, волнующе и незабываемо. На сцену вынесли огромные лавровые венки, украшенные лентами с надписями «Несравненному артисту…», «Гордости русского искусства», было много цветов, какие-то ценные подношения.
Я поспешила за кулисы и снова застала отца сидящим в кресле, ворот рубашки был расстегнут, крупные капли пота покрывали его лицо. Он был задумчив и сосредоточен. Я подошла к нему и обняла…
— Да, — протяжно произнес он, — беда!
— Что случилось?
— Не могут двух фраз выучить… Неужели это так трудно?
Я сразу поняла, что речь идет о «ближнем боярине».
— Ну, что же мне остается — ругаться? Нельзя, скажут: Шаляпин — хам. Завтра во всех газетах сенсация: «Шаляпин скандалит». Значит, терпи, а я вот не могу! — Он порывисто встал и стал ходить из угла в угол.
Я постаралась перевести разговор на другую тему.
— Знаешь, кого я видела в театре? Коровина…
Отец сразу просветлел.
— Костю? Да где же он? Найди его!
В ту же минуту дверь отворилась, и на пороге появился Константин Алексеевич, а за ним целая группа людей.
— Костя, дорогой!
Отец поднялся навстречу Коровину. Константин Алексеевич прищурил глаз, окинул с ног до головы Федора Ивановича и со свойственной ему отрывистой манерой произнес:
— Великолепно, это черт тебя знает что такое! Дай, я тебя обниму.
Он крепко обнял отца и поцеловал его в губы. Потом вынул платок и вытер набежавшие на глаза слезы.
За спиной Константина Алексеевича я разглядела писателя В. Гиляровского — «дядю Гиляя», его казацкое лицо светилось улыбкой, он тут же сочинил какой-то экспромт, — смешной, но слов уже не помню.
— Входите, входите, — обратился отец к остальным.
Вошло еще несколько человек — все друзья Федора Ивановича: критик Ю. С. Сахновский, артист М. И. Шуванов и другие. Поздравив отца с успехом, они задержались ненадолго, так как ему надо было приготовиться к последнему акту.
— Аринка, проводи гостей, — обратился ко мне отец.
— Ну, Федя, идем тебе аплодировать! — улыбнулся Коровин.
— До свидания, Федор Иванович! До свидания!..
Все вышли и вернулись в зрительный зал. Последний акт начинается сценой в Боярской думе. Шуйский рассказывает боярам о галлюцинации Бориса. Неожиданно за сценой раздаются крики: «Чур, чур, дитя…»
И вот из глубины сцены, на площадку лестницы, ведущей в верхние покои, спиной к публике, как бы отмахиваясь от кого-то, в страшном смятении выбегает Борис. Хватаясь за перила, он сползает вниз, к самой авансцене, медленно оборачиваясь к публике. Бледное, искаженное судорогами лицо, состарившееся и осунувшееся, растрепанные волосы, горящие безумным блеском глаза… Беспорядочны его движения, он никого не замечает.
«Кто говорит — убийца? Убийцы нет! Жив, жив, малютка!» — почти шепотом произносит он… И вдруг, как будто что-то вспомнив, гневно восклицает: «А Шуйского за лживую присягу — четвертовать!..»
«Благодать господня над тобой…» — отвечает Шуйский.
Борис постепенно приходит в себя, видит, что он в Боярской думе. Испуг на мгновение охватывает его, но тут же, собрав последние силы, с трудом подходит к трону.
Подозрительно окинув взором бояр, он движением руки предлагает им сесть. В этом коротком жесте было все: и недоверие к боярам, и смертельная усталость, и царственное величие…
Сидя на троне, наклонившись вперед, жадно внимает Борис рассказу Пимена, как бы надеясь найти в нем успокоение своей измученной душе; но при первых же словах об Угличе, о царевиче Димитрии невыразимый ужас охватывает Бориса. Он откидывается назад, вытирает красным шелковым платком катящийся с лица пот и, доходя до высшей точки напряжения, вскрикивает: «Душно, свету!..» Срываясь, падает с трона на руки бояр. «Царевича скорей!..»
Речь к сыну полна мудрости: «Ты царствовать по праву будешь…» И снова мы улавливаем в оттенке голоса, в интерпретации этой фразы трагедию Бориса… («Я царствовал не по праву…») Но вот звучит погребальное пение за сценой: «Святая схима, в монахи царь идет!»
Все ближе звучит хор.
«Повремените, я царь еще!..»
Отчаянием полна эта фраза. Борис цепляется за власть. В последнем предсмертном крике, роняя кресло, он поднимает кверху руки, как бы стараясь остановить приближающихся к нему монахов, падает и слабеющей рукой с трудом указывает на Федора:
«…Вот царь ваш… простите…» — шепотом доносятся последние слова…
Борис умирает.
Замолкают последние звуки оркестра. В зрительном зале мертвая пауза. И вдруг внезапно лавиной ринулась к рампе толпа. Из лож на сцену полетели студенческие фуражки, цветы… Овации потрясают театр. Публика буквально неистовствует. Без конца выходит на поклоны Федор Иванович. В последний раз он выходит уже почти без грима.
Потухают огни рампы, но медленно, словно нехотя, расходятся зрители. И долго еще в полной темноте чей-то одинокий голос вызывает: «Ша-ля-пин!!!»
Я прибежала в артистическую уборную Федора Ивановича, она утопала в цветах. Отец снимал остатки грима. На столике, около зеркала, лежала целая стопка белоснежных салфеток и огромная банка вазелина. Набирая вазелин, он обильно накладывал его на лицо, шею, руки, после чего вытирал их, часто меняя салфетки. Стопка быстро таяла. Наконец, сняв весь грим, отец густо напудрился, смахнув с лица лишнюю пудру мягкой щеточкой. Смочив гребенку водой, он зачесал назад свои волосы и оглянулся. Я стояла у дверей.
— Аринка! — весело обратился он ко мне. — Ну, как? Кажется, я недурно спел сегодня? Но устал, черт возьми, устал… А где же все друзья?
— Поехали на Новинский, одевайся скорее. Машина давно ждет.
— Василий! — позвал отец.
Вошел китаец Василий.
— Прошу тебя, посмотри, где поменьше народа ждет меня, у какого выхода! Уважаю я, конечно, своих поклонников, но уж очень не люблю, когда они меня «качают». И что это за странный обычай, ведь грохнут же меня когда-нибудь о землю… Вот чудаки, право!..
Он быстро стал одеваться, а я пошла вместе с Василием на артистический подъезд. Приоткрыв слегка выходную дверь, мы увидели огромную толпу людей, преимущественно молодежи. Все ждали выхода отца, с нетерпением поглядывая на дверь.
— Ой, что делать? — сказал Василий. — Федора Ивановича здесь «закачают». Смотрите, что делается, сколько народу. Пойдемте к другому выходу.
Мы прошли через весь театр на другой подъезд, но и здесь была та же картина.
Порыскав по театру, мы наконец нашли еще какой-то выход на улицу; здесь толпы уже не было. Василий побежал сказать шоферу, чтоб подавал машину к этому выходу, а я поднялась к отцу. Он уже был одет и казался огромным в своей меховой шубе.
— Ну, еле нашли тебе свободный выход, кругом театра цепью стоят поклонники.
— Айда, пошли как-нибудь! — промолвил, улыбаясь, отец. — Булька, вперед!
Стремглав вылетев на лестницу, Булька помчался по ступенькам вниз. За ним стали спускаться и мы с отцом. Навстречу попался нам Василий.
— Федор Иванович, идемте скорее, а то публика догадалась, что вы выйдете с другого подъезда, и побежала за машиной.
Мы поспешили, но, едва распахнулась дверь и мы вышли на крыльцо, раздалось громовое «ура». Этот сигнал был услышан остальной публикой, дежурившей у выхода Большого театра, и все разом хлынули к нашим дверям. В воздух полетели шапки, фуражки.
«Да здравствует Федор Иванович! Спасибо Шаляпину! Качать его, качать!..»
Я не успела опомниться, как студенты и курсистки бросились к отцу, подхватили его и подняли на руки.
— Только не качайте, не качайте! — силилась я перекричать толпу. — Он этого не любит!..
Видимо, отец умолял о том же, голоса его я уже не могла расслышать за гулом толпы. Просьба его была услышана, качать его не стали, а бережно донесли на руках до машины. С большим трудом удалось мне пробраться через толпу к автомобилю, в котором уже сидел отец. Китаец Василий, держа на руках отчаянно лаявшего Бульку, распахнул дверцы машины быстро сел рядом с шофером. Дверцы захлопнулись, и под крики восторга машина свернула в Охотный ряд и помчалась по заснеженным улицам столицы.
Я сидела рядом с отцом и любовалась выражением его лица, освещенного матовым светом электрической лампочки. Оно было несколько утомлено, но вдохновенно-прекрасно.
— Какое счастье быть таким артистом, как ты, — прошептала я.
— Ты думаешь? — Он улыбнулся, но глаза его вдруг стали грустными. — Ты видишь только одну сторону медали, а обратной не замечаешь. А подумала ли ты, как достается мне это счастье? Этот успех! Какую ответственность я несу за каждую роль, за каждую фразу. Еще Усатов говорил мне не раз: «Смотри, беспутный Федя, много тебе дано, многое с тебя и потребуется, не растрачивай свою жизнь по-пустому». — Он помолчал. — Ведь вот эта толпа, что приветствовала меня сегодня, она любит меня, пока я в зените славы, но стоит мне немного сдать, и та же толпа развенчает меня и не простит мне моего заката. О, я в этом уверен! А зависть?! Знаешь ли ты, что такое зависть, особенно в театре?.. Но хватит, не будем говорить на эту тему…