реклама
Бургер менюБургер меню

Леонид Агеев – Второе сердце (страница 29)

18

— Верно, в какой-то газете проскользнуло, что не думает Роман об артистах: дескать, исполнение его музыки порой требует спринтерского здоровья… А знаешь, что мне Великий Старик сказал? Позвонил как раз перед моей командировкой и басит: «Тьма, Дмитрий Дмитриевич, было композиторов слабее твоего Романа, были и посильнее, но такого — не было!..» Ничего загнул, а?

— Так и есть, Дим Димыч.

— Значит, пока не звонил…

Они помолчали.

— Ты, Витя, не хуже меня знаешь, что Роман не трус. Почему медлит — не пойму. Может, через Клавдию на него нажать?

— С Клавдией он не встречается. И к ВТ не подходит, когда она звонит.

— Поссорились?

— Ссоры никакой вроде не было. Ни с того ни с сего…

— Роман задурил?

— Роман. Клава меня просила поговорить с ним, я пробовал, да без толку: молчит и раздражается.

— Дела тут у вас… Ладно, ждать так ждать. Будут новости — сообщи. Будь здоров!

— До свидания, Дим Димыч!

…Полого сползшее со своих высот солнце прильнуло к подножию телебашни.

— Ты, дорогой, никак ночевать на работе собрался?

— Сейчас идем, Томочка.

— Придумал что-нибудь насчет вечера?

— По пути придумаем!

На ожидающем листе бумаги корчила чертеночьи рожицы размалеванных букв единственная и незаконченная фраза: «Сроки сохранения органов, отторгнутых у доноров для трансплантации…» Тарасов скомкал и бросил лист в мусорную корзину.

Несладко в двенадцать лет остаться вне спорта: без уроков физкультуры, без спортплощадки после занятий, без велосипеда — летом, лыж — зимой; нелегко забывать ладоням рук упругость мяча, ногам — ноющую усталость и пощипывание кончиков пальцев, прихваченных морозом, когда сняты в раздевалке коньки и пора отправляться домой. Невесело смотреть из окна своей комнаты на приятелей, дотемна бегающих во дворе, забывающих за играми обо всем на свете — и о твоем существовании тоже. Не сразу Роман свыкся с выпавшей на его долю несправедливостью.

Уйму времени, остававшегося теперь после выполнения домашних заданий, надо было чем-то заполнять, и он читал подряд книги всех веков и народов, стоявшие в шкафах и на скрипучих стеллажах вдоль стен комнат и коридора. Как-то в одном из шкафов обнаружил он допотопный магнитофон. Магнитофон пылился в нижнем ящике, над которым на узких полках, разделенных на секции, лежали кассеты. У каждой секции желтел наклеенный ярлычок: «Бетховен», «Чайковский», «Скрябин», «Шостакович», «Джаз, XX, 30-е»… С тех пор в квартире Петраковых постоянно звучала музыка — приглушенно, если кто-нибудь кроме Романа был дома, громче — когда Роман оставался один. Под музыку он делал уроки, под музыку читал, собирался в школу, ложился спать.

Потрепанный самоучитель попался Роману позднее, уже после того, как он начал пробовать повторить на пианино ту или иную понравившуюся ему мелодию. Он и без самоучителя разобрался в простой системе черных и белых клавишей. Повторяемость звуков оказалась давно знакомой, много раз встречавшейся в жизни… Альма, овчарка соседа сверху, принесла щенят. Когда щенки окрепли, сосед куда-то всех отдал, оставив при матери одного кобелька Боба. На прогулках Боб лаял почти непрерывно, задиристо и звонко, Альма же — изредка, глухо и понарошке сердито, успокаивая своего не в меру шумного отпрыска. Но их лай при этом были абсолютно похожи, только на пианино клавиши Альмы располагались слева, а клавиши Боба — справа…

Музыкальным способностям сына мать, удивилась чуть-чуть испуганно и удивление это сохранила уже навсегда. Отец Романа, смеясь, втолковывал ей, что изумляться нечему: мол, детская кроватка с самого рождения сына стояла в комнате, набитой инструментами (он тыкал пальцем в сторону пианино, черневшего в углу, скрипки и корнета, лежавших на шкафу, балалайки, висевшей на стене), от них-де ему и передалось. Когда же Вера Ивановна повела Романа в музыкальную школу, Дмитрий Дмитриевич тяжело вздохнул: «Все матери одинаковые…» Ему (это Роман узнал позднее) было отчего вздыхать.

Дед Романа играл в свое время на корнете и даже выступал в составе заводского оркестра перед публикой — на вечерах, в коллективных поездках за город. Вспоминая те дни, он любил порассуждать о том, как надо сидеть при игре на духовых инструментах и в чем состоит секрет умения дышать животом. Бабка Романа, женщина железной воли и долгого терпения, твердо уверовав в наследственные способности маленького Дим Димыча, порешила быть ему знаменитым скрипачом, отвела его — семи лет от роду — в первый класс музыкальной школы и только через свой характер добилась задуманного для начала: Дим Димыч получил диплом с отличием — правда, по классу балалайки… На втором году обучения преподаватель посоветовал Диме и его маме со скрипкой расстаться, поскольку никак не мог понять, есть ли вообще слух у мальчика: «То сыграет, как бог, то вытворяет — не пойми что! Скрипача средней руки я вам, конечно, из него сделаю, но не больше. Займитесь-ка вы лучше балалайкой! Дима, ты хочешь научиться играть на балалайке?» — «На балалайке?..» — «Сейчас, сейчас, Димочка, покажем. Лауреатом будешь!» Преподаватель сбегал в соседний класс за своим приятелем-балалаечником, они принесли инструменты, сели плечо к плечу перед Димой и лихо грянули «Светит месяц». «Хочу! — сказал Дима, сообразив, что балалайка не потребует утомительного стояния перед учителем — до зуда в ногах, онемения рук, шеи и подбородка, прижатого к черному подбороднику скрипки, что играть можно будет даже сидя, и повторил: — Хочу!» Но и балалайка ему быстро надоела…

Вручив матери диплом, юный Дим Димыч повесил трехструнную мучительницу на стену и никогда больше к ней не прикасался. «Ты хотела, — сказал он матери, — чтобы я окончил школу, и я окончил. А теперь — точка». Мама заплакала. За годы учения сына она, ранее не знавшая азов музыкальной грамоты, постигла премудрости сольфеджио, научилась играть и на пианино и на балалайке, дабы показывать Диме, как это надо делать, но с того дня тоже ни разу в руки балалайку не брала…

Так было с отцом Романа, не так было с Романом. В музыкальной школе ему очень скоро стало нечего делать. Но он туда ходил и тоже получил диплом с отличием, сочинив к тому времени свои первые пятьдесят опусов. А потом была консерватория — класс Великого Старика.

…Загудел зуммер ВТ. Роман, еще не вернувшийся из своих воспоминаний, нажал клавишу приема и, увидев возникшее на экране лицо Клавдии, резко отклонил голову в сторону — из поля видимости.

— Алло, алло! — На лбу Клавдии собрались горестные морщинки. — Алло… Роман! Я ведь знаю, что это ты… Почему ты не хочешь со мной говорить? Мы же не дети — зачем играть в прятки? Алло, Роман!.. Или ты считаешь, что я ничего не могу понять, а потому и объяснять мне нечего… и незачем?.. Очень ты благородно поступаешь, очень! Только — думаешь о себе одном! Эгоизмом это, между прочим, называется… Алло! Ты слышишь меня? Обострение твоей болезни и операция, которую…

— Откуда ты знаешь про операцию? Виктор доложил?

— Виктор…

— Болтун стоеросовый! Так вот, давай мы и продолжим этот неначавшийся, будем считать, разговор после операции.

— Ты… ты решился?

— Я решился.

— Хорошо, Роман, хорошо, продолжим после операции. Только ты знай, что мне все равно, операция — не операция… Все равно мне!

— До свидания, Клавдия, до скорой встречи.

— До свидания… Ты еще любишь меня?

— До свидания, Клавдия.

Он сел в кресло и, пробуя затылком мягкую упругость изогнутой спинки, закрыл глаза. Горечь последних встреч с Клавдией вновь обострилась, сводя на нет по крохам накопленное за дни добровольной разлуки спокойствие. Страх умереть в объятьях любимой женщины, ощущение беспомощности при опаляющем желании, надежда, что такое — не навсегда, что когда-нибудь может быть по-другому, и снова беспомощность до нежелания жить — все нахлынуло разом, сдавило грудь; сердце забулькало тревожно и — словно жалуясь. Роман достал из нагрудного кармашка куртки лекарство, протянул руку к сифону с газированной водой…

Тарасов, услышав полуденный выстрел пушки, поспешно встал из-за стола, вышел в приемную, «Я — за Романом!» — обронил на ходу Тамаре, рассматривавшей иллюстрированный журнал, и — в коридор, и — по коридору к лифту.

В приемном покое дежуривший сегодня Иван Иванович Соколов заполнял историю болезни. Лицо Романа, сидевшего на белом стуле перед белым столом, показалось Виктору осунувшимся, словно после бессонной ночи.

— Год рождения?

— Две тысячи пятьдесят второй.

— Место работы?

— Член Союза композиторов.

Тарасов пожал влажноватую ладонь Романа, подхватил его сумку, взял со стола листок истории болезни («Я сам, коллега, не беспокойтесь…») и повел приятеля к себе.

— Как ты себя чувствуешь? — спросил его, нажимая кнопку вызова лифта.

— Как обычно в последнее время. Не хуже, не лучше.

— Спал сегодня? — спросил, выходя из кабины остановившегося на пятом этаже лифта.

— Спал.

…Тамара шумно вспорхнула навстречу.

— С прибытием к нашим пенатам, Рома!

Они привычно расцеловались.

— Тамарочка, сообрази нам по чашке чаю. Ему — некрепкого.

Никаких указаний больше не требовалось: старшая сестра отделения Валентина Петровна еще вчера вечером доложила, что палата подготовлена.

Допив чай, Роман переоделся, и Виктор, убрав его костюм и ботинки в шкаф, рассмеялся: