Лео Перуц – Шведский всадник. Парикмахер Тюрлюпэ. Маркиз Де Боливар. Рождение антихриста. Рассказы (страница 73)
— О Боэций, о Сенека, великие философы, мне ничем не помогают ваши писания! — вздохнул Донон.
Пока обед шел своим заведенным чередом, я вспоминал, как это бывало раньше… А через высокие окна мне открывался вид на заснеженные холмы, на которых темными тенями обозначались кусты и рощицы; над пашнями кружили вороны и галки, вдалеке ехала на ослике крестьянка — видимо, в город: на голове она держала корзинку, а перед грудью — спеленутого ребенка. Кто бы заподозрил, что эта мирная местность уже в этот самый день преобразится, что мы доживаем в Ла Бисбале последние благополучные часы…
Гюнтер, сидевший подле алькальда, громко и хвастливо рассказывал о своих поездках по Франции и Испании и о своих боевых приключениях. А мой сосед-священник, усердно налегая на еду и вино, рассказывал мне о том, что в этой местности летом будет масса фиг и винограда, да еще и рыбы, поскольку берег моря недалеко от Ла Бисбаля.
Вдруг Брокендорф шумно втянул носом воздух, хлопнул ладонью по столешнице и торжественно возгласил:
— Сейчас принесут жареного гуся, я уже отсюда чую запах!
— Ну, гром и молния! Уже догадались! Какой нюх! — восхитился полковник.
— В добрый час, жирная гусыня! Мы приветствуем тебя «Con guibus» или «Salve, regina!»[69] — крикнул Брокендорф, подняв вилку.
Мы немного смутились из-за присутствия священника, и Донон заметил:
— Потише, Брокендорф! Не надо подшучивать над молитвами верующих!
— Брось свои наставления, Донон, не будь занудой! — заворчал Брокендорф.
Но священник не разобрал ничего, кроме знакомого «Salve, regina!», и благодушно сказал:
— Епископ Планенсии, его светлость дон Хуан Манрике де Лара, дает за эту молитву перед образом Мадонны каждому индульгенцию на сорок дней.
А Брокендорф стал угощать алькальда, подкладывая ему кусочки.
— Ешьте, сударь, вволю, если опорожним блюдо, нам еще подадут!
— Наша святая Дева дель Пилар, — продолжал развивать свою тему настоятель, — прославлена во всем мире, ведь она сотворила не меньше чудес, нежели Мария де Гуадалупе или Богоматерь Монтсерратская. Только в прошлом году…
И слово застряло у него в глотке вместе с куском жаркого; оба — он и алькальд — с беспокойством уставились на двери. Оказалось, причиной их смятения был вошедший ротмистр Салиньяк.
Тот снял свой плащ и откланялся полковнику и Монхите, извиняясь за опоздание, вызванное хлопотами на вахтенной службе. Когда он сел к столу, я впервые заметил у него крест Почетного легиона.
— Вы ведь получили орден при Прейсиш-Эйлау, если мне верно сообщили? поинтересовался полковник. Монхита подложила ему и новому гостю мяса, и мы полюбовались движениями ее изящных рук.
— Да, при Эйлау. И сам император приколол мне его на грудь, — сверкнув глазами из-под кустистых бровей, отозвался ротмистр. — Я прискакал с адъютантским поручением — прямо с поля боя и застал императора за завтраком, он торопливо пил свою чашку какао.
«Grognard[70]! — сказал он мне. — Мой старый grognard, ты славно мчался. Как твой конь?» Я старый солдат, господин полковник, но, клянусь, у меня глаза были на мокром месте, когда мой император во время такого сражения удосужился спросить о моей лошади!
— Я не знал, — заметил Брокендорф, — что наш император пьет какао. У него привкус сиропа, и оно клейко как смола. И на зубах остается…
— Вот я уже два года воюю беспрерывно, участвовал в семнадцати сражениях, в том числе — при прорыве линии у Торре Ведрас… — досадливо проговорил Гюнтер. — Но, раз я не служил в гвардии, Почетного легиона мне не досталось.
— Лейтенант Гюнтер! — живо возразил Салиньяк, — Вы — два года на войне и побывали в семнадцати битвах. А знаете ли, сколько полей сражений прошел я, и таких, о которых вы даже не слышали, — еще когда император был генералом Республики? Знаете ли, сколько лет я орудую саблей? С тех времен, когда вы еще не родились!
— Вы слышали? — с дрожью в голосе прошептал алькальд священнику, украдкой осеняя себя крестным знамением.
— Господи, избави нас и смилуйся над его несчастьем!
Брокендорф еще ворчал что-то о преимуществах пива или пивного супа перед какао и шоколадом, но полковник явно заинтересовался Салиньяком.
— Вы часто видели вблизи императора? — спросил он.
— Я видел его в сотнях положений, но почти всегда — за работой; видел, как он диктовал письма секретарям, прохаживаясь по комнате, как делал расчеты и планировал походы соединений, склонившись над картой. Как он спрыгивал с коня и собственной рукой наводил пушку. Видел, как он, хмурясь, выслушивал просителей и как с мрачным видом объезжал поле после сражения. Но никогда я так не исполнялся чувством его величия, как в тот раз, когда я явился к его палатке и увидел его лежащим на шкуре и грезящим о будущих сражениях. Никого из полководцев и победителей нашего и прежних времен я не могу сравнить с ним, но он напоминает мне того кровавого древнего царя…
— Ирода! — перебил священник. Оба они с алькальдом в суеверном ужасе смотрели на Салиньяка.
— Да, так точно, Ирода. Или еще Калигулу, — закончил Салиньяк и плеснул себе вина в стакан.
— Путь, которым он нас ведет, — задумчиво подхватил Донон, — идет через долины скорби и потоки крови… Но все же он ведет к свободе и счастью людей. Мы должны следовать за ним, у нас нет другой дороги. Родились мы в безвременье, нам ничего не остается, как надеяться на мир на небесах, ибо в земном мире нам отказано.
— Донон, ты говоришь прямо как монахиня после исповеди! — вставил Брокендорф.
— Да и что мне мир? — неожиданно взорвался Салиньяк. — Война — мое дело на всю жизнь. И небо с его вечным покоем — не для меня создано!
— Это я и думал, — пролепетал алькальд.
— Мы это знаем, — подтвердил священник. И тихонько прочитал: — Deus in adjutorium meum intende![71]
Обед закончился, мы все встали из-за стола. Салиньяк накинул свой плащ и, звеня шпорами, вышел первым. Священник с алькальдом провожали его боязливыми взглядами, а когда он исчез, священник обратился ко мне:
— Спросите, пожалуйста, того господина офицера, не бывал ли он уже когда-нибудь в Ла Бисбале?
— В Ла Бисбале? Да когда же это могло быть? — удивился я.
Алькальд дал ответ — и с таким видом, словно говорил о самой естественной вещи:
— Лет пятьдесят тому назад, во времена моего деда, когда здесь в городе была ужасная чума!
Я захохотал, не понимая, что мне ответить на такую глупость. Алькальд и священник, боязливо крестясь, отошли от меня.
Донон говорил с Гюнтером, не сводя глаз с Монхиты.
— Да, я еще не видывал такого сходства. Ее волосы, рост, осанка, эти движения…
— Сходство будет полным, — откликнулся Гюнтер в своей обычной хвастливой манере, — когда я добьюсь, что она прошепчет мне на прощание: «До ночи, любимый!»
— Гюнтер! — позвал вдруг полковник.
— Я здесь! Что вам угодно? — доложил Гюнтер и вошел в кабинет полковника.
Я видел, как они говорили, и сразу же Гюнтер устремился ко мне, белый как стена, со злостью кусая губу.
— Я должен сдать тебе мою команду, — прошипел он, — и еще сегодня бежать с письмом полковника к генералу д'Ильеру в Терра де Молина. Это — козырный туз Эглофштейна!
— Ну, наверное, это письмо — крайне срочное, — предположил я, радуясь, что выбор полковника не пал на меня. — Я дам тебе отличную польскую лошадь. Через пять дней ты вновь будешь здесь!
— А ты пойдешь сегодня вместо меня к Монхите! Ты заодно с Эглофштейном, я знаю! Ты и Эглофштейн, тухлое масло на заплесневевшем хлебе!
Я не удостоил его ответом, но вмешался Брокендорф.
— Гюнтер, да я тебя знаю, ты просто трусишь, тебе уже мерещатся пули герильясов!
— Трушу? Ты же видел, Брокендорф, как я вел солдат прямо в лоб на три стреляющие гаубицы!
— Полковник знает тебя как хорошего наездника, — примирительно заметил Донон.
— Да замолчите вы с вашей попугайской болтовней! — взорвался Гюнтер. Ты думаешь, я не видел, как Эглофштейн за столом нашептывал командиру? Это он хочет убрать меня за сотню миль, только из-за Монхиты. Я буду негодяем, если забуду ему это! Он ничего не умеет, кроме как шпионить, и, если двое разговорятся, он уже тут как тут!
— Ну что ты станешь делать? Полковник приказал тебе, тут никакие проклятия не помогут! — возразил Донон.
— Ни в вечность — нет! И пусть меня молния вобьет в землю, если я освобожу поле!
Я толкнул его, чтобы он притих, потому что Монхита подошла к роялю и приготовилась петь под аккомпанемент Эглофштейна.
Она спела «Son vergina verrosa» из оперы «Пуритане», и меня уже с первых нот охватила пронзительная тоска и блаженные воспоминания. Я много раз слышал именно эту арию от Франсуазы-Марии, и она стояла, как теперь Монхита, со своими круглыми детскими плечиками, склонив головку в пышных красно-золотых локонах, и тайком улыбалась мне. И блаженство пронизывало меня: давно ли я, ликуя, держал в объятиях трепещущее тело, покрывал этот рот хмельными поцелуями — и меня вновь захватила мысль: нет, иначе не может быть, это мне она тайком прошепчет на прощание: «До ночи, любимый!»
Монхита споткнулась на фразе: «Nel cor piu non mi sento»[72] и беспомощно посмотрела на полковника. А он ласково погладил ее рыжие волосы и сказал:
— Она впервые поет перед чужими, и в головке у нее удержалось только начало!
— У нее хороший голос, — заметил священник. — Она и в церкви иногда у нас пела по праздникам вместе с лиценциатом, служившим одно время в библиотеке маркиза де Болибара. А теперь он получил хорошее место капеллан в Мадриде.