18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Лен Дейтон – Современный зарубежный детектив-21. Компиляция. Книги 1-18 (страница 619)

18

«Не волнуйтесь», – ответила М—. – Это долго не продлится».

М— поинтересовалась у меня, чем я занимаюсь. Я сказал, что пишу роман. И на ее вопрос, о чем он, ответил. Ее взгляд, мечтательный и влажный, уткнулся в асфальт, словно в поисках потерянного кольца, и остался неподвижным. Наконец она со вздохом сказала: «Что ж, как говорят, в мире есть всего шесть сюжетов, и умирающий человек – один из них».

Она произнесла эти слова задумчиво, или, я бы сказал, как корова пережевывает свою жвачку, от которой ей бы лучше отказаться. Я поспешно добавил, что в романе есть и кое-что еще. Но я добавил это как-то неубедительно, возможно, потому что в тот момент и сам не был уверен в себе. Я не знал, что то, чем я жил раньше, живу и всегда буду жить, нечто настолько обыденное, что казалось скучным и недостойным литературы.

В первом сборничке М— есть несколько стихотворений, которые нравятся мне и по сей день. Нумерация страниц ее книжки, начинающаяся на странице 163 и заканчивающаяся на странице 192, остается загадкой, как будто это окончание какого-то крупного утраченного произведения. Или, может быть, это тоже стихотворение. Мы находим себя во фрагментах.

Ее книга стихов называется «Проделки памяти».

Мой первый роман не имел шумного приема. Но я все же отметился интервью в вечерней передаче о боксе на мельбурнском радио, потому что мой двоюродный брат, Артур Кемп по прозвищу Бешеный Пес, в конце 1960-х был известным в Мельбурне боксером. Бокс не фигурировал в моем первом романе, а романы, понятное дело, не фигурировали в вечерних передачах о боксе на мельбурнском радио. В том интервью я рассказал о встрече Артура с Мухаммедом Али, когда Али в 1972 году прилетел в Австралию и попросил о встрече с местными чернокожими. Его отвезли в парк Фицрой в Мельбурне, где Артур сидел под деревом и пил что-то с приятелями-аборигенами. Артур узнал великого боксера, который направился к ним в сопровождении целой толпы журналистов. Артур, пошатываясь, встал и пожал Али руку. «Ты не величайший, – сказал Артур. – Я величайший».

«Нет, – ответил Али, – ты просто уродливейший».

Через год, в канун Рождества, после вечерней попойки в компании друзей, я дал второе интервью о своем романе, на этот раз на местном радио Тасмании, и в итоге ощутил себя в шкуре кузена Артура. Интервьюер сказал, что слышал историю о том, как я однажды чуть не утонул, и спросил, правда ли, что в основе моего романа лежит это событие. Я ответил: «Угум».

И тогда он спросил, как именно я чуть не утонул. Я сказал: «Угум». То есть это было не совсем «Угум» – мой ответ состоял из множества гласных и согласных, которые должны были выстроиться, как в дженге[122], в высокую башню сложных предложений, но в конце концов все свелось к высокому «Угуумм», которое медленно рухнуло.

После этого я почувствовал себя жалким лжецом, самозванцем, жуликом.

После этого я решил, что никогда больше не буду об этом говорить, потому что говорить об этом – значило только лгать.

Слова казались частью проблемы, символами, ищущими чего-то, что можно было бы символизировать, которые слишком быстро устаревали, а некоторые слова, старые слова, потеряли всякий смысл. Вот несколько слов моего детства, сегодня уже неизвестные, но распространенные в те времена в Тасмании: flogger (вызывающий презрение), deadflog (слабый духом безнадежный глупец), rummy (странный, чудаковатый), rummun (симпатяга) – все это словечки из лексикона каторжников. Первоначально слово «флоггер» означало того, кого подвергали порке за какой-то проступок. Порку частенько сравнивали с изнасилованием из-за психологических и душевных страданий, вызванных страхом физической боли. Дедфлогом называли человека, сломленного поркой. Глагол to gammon (притворяться, выдумывать, фантазировать) – словцо, которое, как помнил отец, было распространено в его детстве, но которое я слышал только от аборигенов на крайнем севере Австралии, – означало «предаваться мечтам» и таким образом спасаться.

Все слова в лучшем случае имеют временное применение и довольно быстро становятся архаичными, вообще исчезают из языка и включаются в наборы данных, которые через некоторое время порождают лишь мертвые URL-ссылки, превращаясь в многочисленные «ошибки 404». В этом смысле все слова в лучшем случае являются долговыми расписками, которые, если их немедленно не погасить, перестают выполнять свои первоначальные обещания. И как скоро наборы данных, URL-ссылки, ошибки 404 и долговые расписки тоже перестанут быть общим достоянием?

И все же слова существуют для того, чтобы понять мир, и если с каждым новым днем мир ускользает от них, то завтра они обречены снова пуститься в свой безумный танец: слова стремятся закрепить статичное состояние, а мир стремится лететь дальше; слова говорят, что это так, мир же говорит, что это вовсе не так. И они вечно соединены в вихре своего танца, слова и мир, и писатели оказываются не более чем танцевальными туфлями, скользящими между ногами танцора и танцполом.

«Не будь ползуном, сынок», – увещевала меня в детстве мама. Этот страх, глубоко запрятанный в душе, продолжал всплывать на поверхность.

Она имела в виду: не сдавайся, держи голову высоко, будь самим собой. Отец рассказывал мне, как его отец, мой дед, железнодорожник, смотрел свысока на поденных работников больших овцеводческих ферм, граничивших с участком железной дороги, где он работал наладчиком, потому что сам он был гордым членом профсоюза, свободным человеком, а они были ползунами, все еще получавшими по старинке, как было принято до 1940-х годов, пайки каторжников, которые состояли из семи фунтов муки, семи фунтов баранины и нескольких унций чая и сахара в неделю, в дополнение к довольно скудному жалованью наличными.

Устроившись после школы на свою первую работу, я стал цепником у землемера, слушал Дэвида Боуи и «Секс пистолз», но сумел скопить денег и купить обязательную в то время одежду для рабочего – плотную шерстяную куртку черного цвета, известную как «блюи», такие куртки когда-то выдавали каторжникам. Некоторые рабочие в 1970-е годы все еще носили фланелевые рубашки, старые шерстяные свитера с длинными рукавами – крестьянскую одежду, одежду каторжников.

Об этом помнили все, при том что все старались об этом забыть в течение ста лет молчания, которое, если внимательно к нему прислушаться, истошно кричало. Никакое ваше общение с девушкой или общение девушки с вами не обходилось без упоминания о какой-нибудь прабабушке или дальней родственнице, жившей сто лет назад, а вот о каторжниках или аборигенах почти ничего не говорилось. О рабовладельческой системе и о геноциде – ни слова. Оставалось либо молчание, либо ложь. Например, что в годы время золотой лихорадки все каторжники и их дети бежали на материк. Например, что аборигены Тасмании давно вымерли, исчезли, и на острове не осталось ни одного из них. Например, что все мы произошли от свободных поселенцев, никто из нас не запятнан ни каплей негритянской крови, ни родством с каторжниками. И все же, когда в 1970-х годах я устроился простым рабочим, я начал откладывать свое мизерное жалованье, которое каждую неделю приходило мне в маленьком коричневом конверте, чтобы купить себе куртку каторжника и одеваться как каторжник, которым, как мне говорили, я никогда не был. Чтобы стать свободным, я должен был выдавливать из себя каторжника каплю за каплей, слово за словом, книгу за книгой.

Думая о маме и отце, я понимаю, как много я о них не знаю. Как много всего навсегда закрыто для моего любопытства, и насколько ограничено, в любом случае, мое любопытство. Их жизнь во многом остается для меня тайной, но тайны их жизни не то чтобы скрываются за закрытыми дверями – дело тут в моем детском нежелании открывать другие двери. Но кое-что мне ясно. Им никогда не приходило в голову, что они могли бы избежать судьбы, уготованной им жизнью, потому что считали свою судьба неотвратимой; для них было важно встретить свою судьбу лицом к лицу. Отец часто цитировал своего брата, моего дядю Тома, охотника на опоссумов, а позже железнодорожного рабочего на сортировочной станции: «Ты можешь сидеть на моей шее, но не надо на меня срать».

Дом детства отца, хибарка железнодорожного рабочего, стоял рядом с железной дорогой, проходившей через обширные землевладения полковника К—, первоначально дарованные Джону Бэтмену, человеку, чей эскадрон смерти истребил аборигенов по всему северо-востоку, захватывая их земли. Когда подчиненный полковника К— ворвался на кухню к моей бабушке и потребовал отдать ему собаку Тома, чтобы ее убить, утверждая, будто она загрызла овец полковника К—, Том, проведший всю ночь в засаде и проспавший потом целый день, вышел из своей спальни с охотничьим ружьем в руках и прицелился в подчиненного полковника К—. «Пристрелишь собаку, – сказал он, – и я пристрелю тебя».

Многое в моей жизни – возможно, самые важные ее моменты – кажется мне пустым местом. Что осталось? Маленькие прекрасные фрагменты. Я, семилетний (или восьмилетний, или девятилетний), лежу со своей старшей сестрой в высокой траве на заброшенном старом кладбище Форт-Ривер, среди покосившихся надгробий давно позабытой семьи, смотрю, как над головой проносятся облака, слушаю, как летний ветер шелестит в высоких речных эвкалиптах, и голова у меня слегка кружится, опьяненная каким-то непристойным ароматом упрямо пробивающейся зелени, и этот аромат куда более сильный, чем другие запахи, и гораздо более навязчивый, чем то, чего я никак не могу вспомнить. Куда-то исчезли целые годы моей прошлой жизни.