Лазарь Лазарев – Шестой этаж (страница 19)
Самый большой список проштрафившихся или находящихся под подозрением писателей и подлежащих уничтожению произведений был у Кочетова. Он дождался наконец своего часа и развернулся вовсю. «Литературка» почти в каждом номере кого-то громила, кого-то изобличала в тяжких идеологических грехах. Было бы наивностью думать, что все это было чисто писательской самодеятельностью, спонтанным взрывом «охранительного» энтузиазма в писательской среде. Сила реакционной критики, вытаптывающей все живое, оживающее, была в том, что она выражала спущенное из больших кабинетов на Старой площади «мнение», ее подпирали все институты власти - от райкомов до главлита, от реперткома до КГБ. Важная роль в этой кампании отводилась Кочетову, не зря Григорий Козинцев в своем дневнике назвал его «бардом секторов кадров, поэтом органов государственной безопасности». «Стукачи, - писал он, - нашли своего защитника в русской литературе».
Дирижировал кампанией заведующий отделом культуры ЦК Дмитрий Алексеевич Поликарпов или, как его иногда звали за глаза, «Дядя Митяй». Он был человек, обладавший очень большой властью. Кажется, у его преемника такой власти не было, ему не удавалось так держать все в своих руках. Поликарпов в соответствии с собственными примитивными представлениями и убогим вкусом информировал высшее руководство страны, находившегося на таком же уровне культуре, - и Хрущева, и Суслова, - о положении дел в литературе и искусстве, намечал «линию», проворачивал «мероприятия», определял, кого казнить, кого миловать, кому быть лауреатом, а кого вон из Союза писателей, на его совести травля Пастернака, Гроссмана, разгром «Литературной Москвы», «Тарусских страниц». Как ни странно, Поликарпов у части писателей пользовался репутацией человека, быть может, резкого, слишком прямолинейного, дубоватого, но честного, не интригана, не карьериста, заботящегося, как понимал и как мог, о писателях - отсюда и добродушное прозвище: «Дядя Митяй». К нему очень благоволил Шолохов, я слышал, как он превозносил Поликарпова на Втором съезде писателей, рекомендуя его как образцового политического руководителя для Союза писателей. Впрочем, это не удивительно, что он был мил сердцу Шолохова, удивительно, что у Твардовского, судя по его дневникам, были с Поликарповым если не приятельские, то вроде бы человеческие отношения.
У меня совсем иное отношение к этому деятелю, хотя я с ним не был знаком, ни разу не разговаривал. Но время от времени, а при Сергее Сергеевиче Смирнове, сменившем Кочетова на посту главного редактора, очень часто, почти что изо дня в день в газете до нас доводились руководящие замечания и указания Поликарпова, вопиющие по своей литературной безграмотности. Все это обычно сопровождалось свистом кнута - единственного педагогического инструмента, которым он мастерски владел. А однажды - незадолго до Третьего съезда писателей - я слышал его пространное выступление в кабинете главного редактора у нас в газете. Оно произвело на меня самое гнетущее впечатление. О книгах, спектаклях, стихах с большим апломбом судил человек, ни бельмеса не смыслящий в литературе и искусстве, начисто лишенный нормального эстетического восприятия, «музыковед», у которого отсутствует слух и который не знает нот. Поликарпов не только рассматривал художественные произведения в свете основополагающих решений и постановлений - соответствуют или не соответствуют, он вообще подходил к ним как к резолюциям и инструкциям. Он считал, например, высказывания отрицательного героя точкой зрения автора, причем не приписывал их преднамеренно автору (таким сознательным подлогом занимались многие разбойные критики), а на самом деле так думал, был уверен, что подобным образом писатель протаскивает запретное. В стихах (не помню, на чьи стихи он обрушился) его гнев вызвали какие-то «формулировки» (так он сказал), он и стихи воспринимал как передовую или инструкцию.
Поликарпов был убежден, что если руководимый им отдел постарается, подналяжет, а главное, если указания этого отдела с готовностью и энтузиазмом будут выполняться писателями, страна будет завалена талантливыми духоподъемными книгами на нужные, животрепещущие темы. Он подстегивал нерадивых, грозил готовым оступиться, расправлялся с непокорными, он постоянно настаивал, поучал писателей, как строгий учитель нерадивых учеников.
То, что Поликарпов вещал у нас в редакции, настолько не лезло ни в какие ворота, что Алексей Сурков, человек вполне дисциплинированный, не выдержал. Он позволил себе не согласиться с Поликарповым, что-то оспорить из того, что тот вещал. Поликарпов стал с начальственной самоуверенностью, по-хамски, злобными и дурацкими репликами прерывать Суркова. Перепалка - да еще на публике, в присутствии «нижних чинов» - приобрела такой накаленный характер, что я подумал: плохи дела Суркова, не быть ему после Третьего съезда главой Союза писателей, Поликарпов этого не допустит. Так оно потом и случилось.
Короче говоря, Поликарпов был человеком, которого на пушечный выстрел нельзя было допускать к руководству литературой и искусством. Но именно поэтому он и был вознесен на свою высокую должность - требовались не компетентные, понимающие, а волевые, крутые руководители, которые не знают сомнений, прут напролом, рубят сплеча. Рассказывали, что как-то вскоре после войны Поликарпов стал жаловаться Сталину, что писатели ведут себя плохо, отбились от рук, пишут не то, что требуется, не слушаются его, их партийного наставника. Сталин раздраженно сказал ему: «Товарищ Поликарпов, других писателей у меня для вас нет. Придется работать с этими», - и снял Поликарпова, который был секретарем правления, осуществлявшим партийное руководство Союзом писателей. После смерти Сталина Поликарпов был снова призван княжить в литературе, поставлен на более высокий пост - руководителя отделом культуры ЦК.
Мне от Поликарпова несколько раз сильно доставалось, я был, видимо, занесен в какие-то его черные списки. Он меня в глаза не видел, но запомнил мою фамилию после одной моей статьи. Может быть, правда, к статье добавлялась еще поступавшая из редакции соответствующая информация его доверенных лиц. Как-то Косолапов сказал мне об одном члене редколлегии, с которым мне пришлось вести затяжные бои: «Чему вы удивляетесь? То, что у нас происходит, сразу же докладывается под соответствующим углом зрения Дяде Митяю. Если без четверти девять приехать на Старую площадь, то наверняка в приемной у него увидите своего хорошего знакомого. Ждет прихода хозяина, чтобы на кого-то накапать».
Статья моя, на которую ополчился Поликарпов, была о только что вышедшем в свет шестьдесят пятом томе «Литературного наследства» «Новое о Маяковском». Прошел месяц после ее публикации, и вдруг на инструктивном совещании в ЦК Поликарпов подверг сокрушительной критике три статьи: две напечатанные в «Литературной газете» - «Глубокое течение, или Пузырьки на поверхности?» Фатыха Хусни и мою «О времени и о себе», третья - «Самое насущное» Федора Гладкова - появилась в «Литературной жизни». Поликарпов обнаружил в этих статьях злокозненное стремление авторов увести литературу от изображения нашей замечательной современности, сегодняшних героических свершений партии и народа, протащить порочную мысль, что только временная дистанция обеспечивает правдивое изображение действительности. «Литература в опасности!» - таким был тон выступления Поликарпова перед собранными по тревоге представителями столичной прессы.
Что же заставило Поликарпова забить тревогу?
В статье Хусни он раскопал такое, на его взгляд, порочное место: «Иные видят современность художественного произведения только в современном материале, и если кто-нибудь, желая пошире и поглубже раскрыть сегодняшнее, потянется к материалу вчерашнему, они первые готовы бросить ему в упрек «Ты защищаешь теорию дистанции. Это не годится!»
Подложенную под советскую литературу мину он отыскал и в моей статье - в первом ее абзаце. Статья начиналась так: «Известно, что современники не всегда могут представить истинные масштабы того или иного литературного явления, свидетелями которого они были».
Даже в статье Федора Гладкова, почитавшегося живым классиком советской литературы (незадолго до этого широко отмечалось его 75-летие), Поликарпов обнаружил место, в котором таилась угроза здоровому развитию современной литературы: «Можно писать и о прошлом, как о настоящем. А можно и о настоящем писать так, что в этом не будет духа современности. Современность - это то, что включает в себя все богатства нашей действительности на большом промежутке времени».
Мне сейчас даже неловко цитировать все эти прописи. Наверное, молодым людям нынче трудно поверить, что это могло преследоваться как крамола. Но таковы были «вещдоки», которые на совещании предъявил Поликарпов в подтверждении раскрытой им подрывной деятельности некоторых литераторов. На самом деле - это и тогда было ясно - смысл затеянной им очередной проработочнической кампании заключался в том, чтобы повернуть литературу от разоблачения культового прошлого к воспеванию светлого настоящего.
Услышал я о том, что моя статья в Большом доме (так тогда называли ЦК) осуждена как выступление в лучшем случае ошибочное, если не злонамеренное, на редакционной летучке. Никто из тех, кто узнал о совещании у Поликарпова, до этого мне слова не сказал. Что было характерно для унаследованных от сталинских времен нравов. Вокруг человека, уличенного столь высокими инстанциями в идейных ошибках, образовывалась пустота, он попадал в положение опасного для окружающих бациллоносителя - как бы ни заразиться… Никто не знал, как развернется дальше дело провинившегося, не потянут ли вслед за ним тех, кто как-то с ним был связан, был причастен к появлению на свет его крамольного сочинения. Конечно, это было уже не то, что при Сталине. Но у тех, кто познал сталинские нравы, в таких ситуациях просыпался былой страх «поротой задницы», как писал Алексей Толстой в «Петре І», а главное оживлялись «птицы ловчие», получившие сладострастную возможность клевать отданную на растерзание жертву.