Лазарь Кармен – Рассказы (страница 35)
Крыса слушал рассеянно. Он все внимание свое обратил на эстакаду, на эту главную артерию порта.
Три дня еще назад по ней гнали из-за заставы, за десять верст, тысячи вагонов с зерном, пшеницей, овсом, кукурузой и макухой. Их гнали в Карантинную гавань, где в бухте теснилась целая флотилия английских и индийских судов, жадно раскрывавших свои пасти. А теперь!
Она была разрушена огнем больше чем на версту, и по обугленным краям широкой бреши ее, как пустые рукава, висели красные рельсы. Огонь, желая, очевидно, похвастать своею мощью, скрутил один рельс в спираль, а другой, как самую обыкновенную нитку, завязал в узел. Движение по ней было прервано.
Крыса указал рукой на эстакаду и спросил:
— А это для чего они сделали? Мешало им? Будут теперь плакать полежальщики и элеваторщики.
— Сносчики плакать не будут, — робко заикнулся Апостол. — Больше работы им.
— Пожалуй, — согласился Крыса. — Они давно сами с удовольствием спалили бы эстакаду.
Беседуя, Крыса медленно оглядывал набережную, и лицо его становилось мрачнее и мрачнее. Гнев закипал в нем с прежней силой. На месте цветущего порта чернели одни кучи мусора, битого стекла, жалкие руины без крыш, с провалившимися ступенями, и кругом пахло гарью.
Он остановился наконец на большой обгорелой деревянной коробке. Она валялась под эстакадой.
— Хорошая была ховира, — протянул Крыса мечтательно.
Апостол посмотрел в ту сторону, куда смотрел Крыса, и подтвердил:
— Хорошая.
Эта коробка была сорный ящик, куда дикари прятались от полиции во время облавы и во время безработицы, когда у них не было четырех копеек на приют.
— Хоть бы это пожалели. Дьяволы!
— Слышал я давеча одного оратора, — проговорил, точно про себя, после продолжительной паузы Крыса, — студента! Стоял на бочке, махал красным платком и колеса наворачивал всем. Тра-та-та, тру-ту-ту! Социвилизм, равенство, пролетарий и еще что-то насчет фабрикантов и помещиков дудил. А я слушаю, слушаю и думаю: «Молодой еще, молоко на губах у тебя не обсохло, а с богом воюешь. Хочешь перевернуть мир…»
Товарищи, увлекшись разговором, не заметили, как к ним подъехали два грозных на вид конных стражника.
— Вы что тут?! — гаркнул один и поднял нагайку.
— В участок хотите?!
— Социалисты!
— Какие мы социалисты! — пролепетал Крыса. — Мы угольщики!
— А, разговаривать?!
Стражники наехали на них, и они шарахнулись в сторону.
Крыса пошел бродить по набережной. Ему хотелось полностью увидать картину разгрома и пожарища.
Было пусто и дико. Так пусто и дико, что Крысе жутко стало. Он с грустью вспомнил, что здесь делалось недавно.
Гремели десятки паровых кранов, лязгали якорные цепи, звенело листовое котельное железо, ревели тысячи быков, ржали лошади, блеяли овцы; как черные муравьи, копошились всюду — во всех гаванях, на палубах, сходнях, в трюмах, на эстакаде, под эстакадой — босяки; банабаки весело лопочут на своем гортанном языке — «Ахшамхайролсун, сабаныз, хайролсун». Московская артель, облепив конец, как мухи кусочек сахару, волочит по сходне с палубы железные части молотилок или куски чугуна, подбадривая себя «Дубинушкой»: «Эй, у-ухнем, зе-е-леная сама пойдет!» Здесь выгружают каррарский мрамор, хлопок, мессинские апельсины, клепки, марсельскую черепицу, копру, изюм, кардиф, там нагружают пшеницу, сахар, свинец, лес, быков.
Быков поднимают высоко над трюмом, как щенят, и они жалобно мычат и дрыгают ногами. Вот громадный бугай с длинными и острыми, как штыки, рогами. Он не дает себя захомутать, ему не нравится полет к небу, и он вырывается из рук проводников.
Он наконец вырвался и мчится вдоль набережной. Глаза — навыкате, изо рта бьет пена, рога наклонены для смертельного удара. И все шарахаются в ужасе.
Мчатся, как на пожар, биндюги с мукой, сахаром, миндалем, кофе, рисом, крупой, оставляя позади длинные, узенькие дорожки того и другого товару, на которые наподобие стаи птиц слетаются бабы и ребятишки; сотни пассажиров спешат на дрожках на пароходы, отходящие в Крым и на Кавказ; гудят пароходные гудки, дым из сотен труб окутывает всю пристань… Море народу, звуков! А джонов-англичан сколько! Хороший народ джоны! Подойдешь к одному и скажешь:
— Мистер! Гив ми смок!
Он, ни слова не говоря, залезет в карман, достанет плитку прессованного жевательного табаку и даст тебе…
А сейчас!
Нога Крысы скользила и увязала то в тесте из муки, то в куче из коринки, халвы, пшена.
«Господи, — подумал он, — сколько зря товару просыпано!»
Нога его также натыкалась на полуобгорелые, длинные, соломенные колпаки от ламповых стекол и бутылок. Они были разбросаны вокруг.
Поравнявшись с разрушенным зданием управления капитана над портом, Крыса остановился. Его заинтересовал экипаж, стоявший около. В экипаже сидели две элегантные дамы.
Рядом стоял господин в лимонном пальто и цилиндре и что-то говорил им.
Крыса придвинулся поближе, чтобы услышать, о чем говорят. Господин рассказывал о погроме. Он поднял наполовину истлевший соломенный колпак и пояснил дамам: вот этим самым колпаком «они» поджигали. Они насаживали его на палку, и он служил им факелом.
— Какой ужас! — воскликнула пожилая дама. — Это звери, а не люди.
— Н-да, знаете…
Крыса решил стрельнуть. Он сделал шаг вперед, снял шапку и проговорил:
— Господа добрые!.. Явите милость! Три дня не ел…
Господин вспыхнул, лицо его под цилиндром сделалось похожим на вареного рака, и он внушительно сказал ему, погрозив увесистой тростью:
— Я тебе!.. Проваливай, а то сейчас в участок!.. Надежда Петровна! Не угодно ли?! Вот эти самые и поджигали!
— Да?!
Молодая дама вскинула лорнет и воззрилась на Крысу.
— А вы знаете, — проговорила она мелодично, — они действительно похожи на поджигателей, настоящий ломброзовский тип… N'est ce pas, maman?…[17]
Крыса, опасаясь скандала, пошел прочь, показав аристократам громадную брешь на заду, в брюках…
Подвигаясь меж развалин, куч обгорелых клепок, битого стекла и всякого мусора, Крыса повстречался с фотографом-любителем, делающим снимки, несколькими гимназистами и группой из двух девиц и студента. Горсточка эта составляла почти всю публику порта. Она пришла посмотреть на пепелище.
Крыса на минуту остановился у станции Одесса-порт. Когда-то, летом, станция эта была излюбленнейшим уголком в порту. Каждые полчаса отсюда уходили длинные зеленые поезда, увозя на Куяльницкий и Хаджибейский лиманы тысячи пассажиров, жаждущих исцеления, больных ревматизмом, всякими искривлениями костей, золотухой. Здесь заработать всегда можно было дикарю. Внесешь в вагон на руках ревматичку-еврейку, ползающую по земле ужом, — и у тебя пятачок на шкал водки. А сейчас вместо станции — одни обгорелые, тонкие столбы.
Крыса постоял немного и над обгорелым сахарным вагоном, валявшимся рядом. Он стоял над ним, как над могилой. В дни ненастья, безработицы и во время облавы, когда полицейские устраивают на беспаспортных охоту, как на волков, этот вагон так же, как и сорный ящик, служил ему надежным убежищем.
А вот обгоревшие пароходы! На воде, в двух шагах от берега, стоял пассажирский пароход без мачт, труб и капитанского мостика. Как клочья старой одежды висели на нем железные и стальные обшивки, и весь он был черен, искривлен и похож на сильно поношенный галош. Рядом из воды выглядывала труба английской шхуны.
На берегу толкались с баграми и кошками несколько босяков и выуживали из воды все имеющее ценность — бревна, шапки, железные листы. Два приличных господина и дама разглядывали сваленные в кучу на земле блестящие глыбы сталактитов из сварившихся в огне гвоздей.
С не меньшим любопытством разглядывали они кучу пустых бутылок. Один господин читал вслух:
— Ямайский ром, коньяк, мумм, клико, редерер, бенедиктин, марсала!..
— Ого-го!
Бутылки, как и гвозди, размякли в огне и поражали странностью своих форм. Огонь вылепил из них, что ему угодно было. Из одной — букву «3», из другой пряничную лошадку, из третьей — китайского болванчика, а остальные он слил по три, по четыре вместе и вылепил что-то похожее на снежную бабу, на калач, на башенку…
Пока одни разглядывали бутылки, по рукам остальных ходили куски из сине-красного гранита. Гранит, весь испещренный трещинами, валялся на земле и при одном прикосновении к нему рассыпался в порошок.
Крыса свернул на правый берег, застроенный пакгаузами, и неожиданно натолкнулся на любопытную картину: штук тридцать баб и мальчишек, сбившись в тесную кучу, как наседка с цыплятами, возились над рельсами рядом с пакгаузом. Пространство между рельсами на несколько аршин было залито какой-то черно-коричневой и липкой массой, похожей на лаву. Масса эта в одном месте совершенно закрывала рельсы.
Почти вся публика была вооружена секачами, молотками и колотила по ней изо всей силы.
Масса поддавалась слабо. Вяло отделялись куски ее, и публика поспешно отправляла их в корзины, мешки, передники, а кто просто за пазуху, в карманы и шапки.
— Что это? — поинтересовался Крыса у безносой бабы.
— Сахар, — прогнусавила она с улыбкой.
Крыса поднял отколотый кусочек и отправил его в рот. Точно! Это был сахар, только перегорелый, горький.
— А что с ним делать будешь? — спросил он у той же бабы.
— Как что?! Квас подслащивать, пилав… Пройдя еще несколько шагов, Крыса увидал другую картину. На земле лежала опрокинутая пустая бочка из-под патоки, а в ней, скрючившись, сидел босоногий мальчишка и слизывал языком со стенок остатки.