Лазарь Карелин – Риск (страница 13)
Данута поднималась легко, как ступают сильноногие женщины, тело свое несущие горделиво, знающие себе цену. На ней была джинсовая юбка, широкая, строго ниже колен. Она была хороша в поступи, смела, но не порывиста, всплывала по ступеням.
Зальчик открылся глазам. Он был обставлен мебелью столетней давности, а то и подавней. Тут ничего не собирали из похожего на убранство квартиры на Мойке, 12, где разок в Питере побывал Удальцов. Тут в старине былой собралась мебель, была в близком родстве с мебелью Пушкина. Здесь не похожесть музейная жила, само время былое жило. И во все тут поверилось. В этот столик-бюро, в стулья тяжеловатые, в полки с книгами, в маломерный диванчик.
— Хороший музей! — обрадовался Удальцов. — Все точно!
— Можете представить тут Пушкина? — спросила Данута, поведя рукой. — Вдруг появился, быстрый, улыбчивый. Вошел стремительно и ищет свою Натали глазами. А какие глаза! Господи, какие глаза!
— Могу представить, — сказал Удальцов. — А вы и есть та Натали! — вдруг сказал, залюбовавшись Данутой. Сболтнул, конечно. Но…
— Напрасно вы так, — укорила она. — Вы все шутите. И — напрасно.
— Почудилось. — Удальцов не захотел сейчас виниться. — Почудилось — и все.
А внизу, на лестнице, и надвигаясь, гул нарастал. Он не почудился, этот гул, становился ором. Пьяным ором. Распахнулись двери, белые, двухстворчатые, из старины упорядоченной. Распахнулись с шумом, со стоном. И ворвались в зальчик, столь напоминающий комнату Пушкина, одним потным телом пятеро мужиков. Ворвался в зальчик их дух пьяный. Смрадный. Одной мордой воззрились, баловством и шкодой жмурились-слились глазки. Но вот распались на пятерых. Стал каждый самим собой. На особицу были людишки, ворвавшиеся в музей. Пьяные, да разные. И был у них начальник. Он и присмирил сразу всех, скомандовав:
— Молчать!
Сразу тихо стало. Дышали явившиеся громко, пьяно, азартно, но примолкли, мутноглазо, востроглазо уставившись на Дануту и вот на какого-то мужика-незнакомца.
— Кто такой?! — подскочил к Удальцову низкорослый, размахнутый в плечах вожак. — Откедова? Чей? — Глядел в упор, оглядывать стал, оценивать, головой мотая, как цыган осматривает лошадь. Был он по-зырянски раскос, сузил взгляд прицельный. Удальцов не мешал, стоял смирно.
— Мой троюродный брат из Москвы, — сказала Данута. — Как ты посмел, Валентин, ворваться в таком виде в музей? Здесь тебе не пивная. Поворачивайте и — за порог.
— Троюродный брат из Москвы?.. — Наново вгляделся в Удальцова Валентин, — пьяный, но зоркий, сверливоглазый. — Это что еще за родня? Зачем? — Он протянул руку Удальцову, широкую лапищу лесоруба. Низкорослый, но раздатый, но грудь выпирает. В силе был большой. Нарядный был, в кожанке коричневой, а башмаки, измазанные липкой грязью, были залетные, ковбойские, голливудские.
Что ж, Удальцов принял лапищу, ответно протянув руку. Стали они ужимать друг другу пальцы, стали вызнавать, кто в какой силе. Долгонько вызнавали.
— Смотри-ка, — заключил Валентин, высвобождая ладонь с ужатыми пальцами. — Силен братец-то московский, есть силенка. — Валентин растопырил пальцы, удивленно оглядел их, осуждая за слабость. — Да-а… — протянул. — Москва на тренажерах силу накачивает, а мы тут — на лесоповале. Да… А что, троюродных могут обвенчать, родство не близкое? — Прямо ставил вопрос, по-наивному будто бы.
— Вообще-то могут, — сказала Данута. — Родство не близкое.
— Вот я и смотрю. Вызвала. Бабкина затея?
— Не забывайся, Валентин.
— Это ты, Дануточка, не забывайся. Если что… Ладно, разберемся. Пришли вот, чтобы почитала нам из Пушкина. Душа размякла.
— У всех пятерых разом? — спросила Данута, чуть лишь дозволив себе улыбнуться. Эта улыбка не согнала с лица тревоги, была Данута в тревоге, в боязне даже была. Удальцов на нее посмотрел, почуяв, что все совсем не просто у нее с этим кряжистым малым, что в страхе ее держит.
Что ж, он, Удальцов, мог тут и подсобить. Мог, мог. Его начиналась стихия. Из той, призабытой, но в нервах, в связках мускулов затаившейся взрывной силы «альфовца». Раскидает эту пьяную братву в миг один. Но не здесь же, в этих мебелях пушкинских. Он выступил вперед, напрягся, согнув руки в локтях. То была стойка перед боем. И Валентин усек эту стоечку, сам был подобучен чему-то там.
— Это ты зря, брат троюродный, — сказал он. — Мы сродственниками можем стать. А, Данута Сергеевна? Срок-зарок в два года позади остался. — Напрямую высказывался Валентин. Не желал что-то утаивать. Да и от кого утаивать-то? Дружки его все знали-понимали. Данута и подавно все знала. Вот пусть и ее внезапный родственничек из Москвы войдет в курс дела.
— Пожениться мы надумали, — сказал Валентин Удальцову. — Ну, апосля двух вдовьих лет. Не век же куковать. Да и дело общее велит.
— За меня не решай, Валентин, — сказала Данута. Вытемнились у нее глаза, ужались губы, зажмурилось лицо. — Ступай отсюда! Велено же!
— Да, братец — это защита, — покивал ей миролюбиво Валентин. — Ну, а что он может? Скажи, парень, а что ты тут у нас можешь, если в корень глядеть? Познакомимся на всякий случай. — Валентин подхватил под руку Удальцова, повел его к своим парням, переминавшимся в дверях.
Как гость, только прибывший, а он и был гостем, Удальцов стал обмениваться рукопожатием со свитой Валентина. Одинаковые были парни, если о руках их могучих судить, о руках лесорубов, таежных охотников. И старались, жали во всю. Но разные были, конечно. Разно взглядывали в глаза, разно кривили губы, пьяные, возбужденные. Не очень — уж очень не очень — народец. Промысловики, пусть так, но из тех, что при пристанях, как и при тайге, словом, из прилипал к делу, а не делатели дела это были люди. Удальцов угадывал таких мигом. Ни в чем на них нельзя было положиться. Ненадежный народец. Сила, конечно, есть, в риске живут. А вот набрались с утра пораньше. Риск да водка — не дельный народ. Был один и иного замеса. Замыкающий в четверке. Нездешний явно. Южанин явно. Тонок в стане, гибкий, с извивом, хоть и стоял на месте. Улыбчивый чрезмерно. Ладонь у него была липковата, тонковата. Не мог такой валить сосны, сплавлять по порогам молевой лес. Нет, нездешний человек. Но примкнул вот к здешним. Был он и много старше других. Он рукопожатие свое сопроводил пытливым вопросом:
— В Москве, как думаю, на иномарке гоняете?
— Угадали.
— Может, на «Мерседесе» даже?
— Возможно.
— «Мерседес-500», может?
— А какая разница? — прикинулся незнайкой Удальцов.
— Большая. Если — «500», то ты один человек, а если — «600», то совсем другой. Так думаю, что нет у тебя такой машины, похвастал. Была бы, знал бы разницу. Но на «Тойоту» ты тянешь. Тоже классная машинка. Или не тянешь? Не пойму пока про тебя, что за птица из Москвы прилетела.
— А зачем тебе понимать?
— А вдруг в дело захотим принять. Брат все же, родня. Надолго к нам?
— Ты-то не здешний. Сам-то надолго?
— Я тут частый гость. Ладно, разберемся. Пошли, ребята! Пушкин нам сегодня не рад.
— Нет, пусть почитает, — уперся Валентин. — Зря, что ли, музей в городе стоит. — Он смело подступил к полке с книгами, выхватил из рядка небольших томиков один, распахнул.
— Вот, наугад беру. — Он вчитался, произнес распевно одну первую фразу: — «Пустое „вы“ сердечным „ты“ она, обмолвясь, заменила»… — Он коряво прочел, но в смысл вдумываясь. — Гляди, с «вы» на «ты» перемахнула. Со значением стишок откопал. Прочти, Данута, — он протянул книжку, и Данута ее взяла, выручая из грубых пальцев, прижала к груди, начала читать, покоряясь, но не по книжке, а на память: «И все счастливые мечты в душе влюбленной возбудила, пред ней задумчиво стою; свести очей с нее нет силы; и говорю ей: „Как вы милы!“ И мыслю: „Как тебя люблю“». — Прочла, задумалась, сказала: — Бедный, бедный Пушкин…
— Пошли, ребята! — скомандовал Валентин. — Стишок со значением, сразу не раскумекаешь. Прости Данута, что натоптали. Валим отсюда! Брата у себя не раскармливай. У него в Москве своих дел навалом, как полагаю.
— Точно полагаешь, — согласился южный человек. — Такие теперь без дела не сидят.
Гурьбой вывалились, сапогами поправ ковровую дорожку на лестнице.
— Вот и погрузили вас мигом в мои проблемы, — сказала Данута, вслушиваясь в топотню сапог на лестнице. — Не пугайтесь, вы тут всего лишь мимоездом. — Стала успокаиваться, даже решилась улыбнуться, хотя и не очень получилась у нее улыбка, не просияла. Так, улыбнулась все же на всякий случай, чтобы утаить тревогу.
— Жених вам этот Валентин? — спросил Удальцов. Не следовало спрашивать, не его дело. Спросил. Спросилось. Вот, вмешиваться стал в чужую жизнь.
— Ему так вздумалось, Вальке Долгих. Ему. Когда погиб муж, Долгих стал всем делом заправлять на лесопильне. Я не смогла бы.
— А этот, гибкотелый, чем тут у вас занимается?
— Верно, гибкотелый. Он у нас в советчиках. По всем вопросам. Знающий человек. Отчасти поставщик, отчасти сбытовик. Отчасти… Не пойму даже…
— Давно у вас?
— Еще при муже моем объявился. Наезжал. Исчезал. Опять возникал. Муж считал его полезным.
— У меня нюх на таких. Пахнет чем-то от таких, попахивает. Где не встреть. Хоть там в Африке, в Латинской Америке. Хоть в Москве. Советчик, но для себя. Смекалистый.
— А я все вас разглядываю. Вы-то кто? И зачем к нам?