18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Лайош Мештерхази – Избранные произведения (страница 25)

18

Я пролежал в беспамятстве много дней. Помню, когда я впервые встал с постели и настолько окреп, что смог пересесть в кресло, была получена очень радостная весть: в Будапеште провозглашена советская республика!

Через несколько дней правительство прислало за мной машину, и я уехал в столицу. Работать, однако, мне было еще не под силу, и меня отправили на поправку в хювёшвёльдский санаторий. Врачи строго следили за мной — пришлось провести там весь апрель. Но Первого мая я все-таки на демонстрацию сбежал. Ах, как светел, как радостен был тот Первый май, и я — да ну ее, эту болезнь! — в санаторий больше не вернулся.

Мне хочется рассказать о санатории в Хювёшвёльде. Прежде этот санаторий принадлежал богачам. Он был окружен огромным тенистым парком. Когда была установлена советская власть, там основали первый в Венгрии туберкулезный санаторий.

Да, да. В Венгрии ежегодно умирали от чахотки сорок тысяч человек, и лишь в девятнадцатом году, когда к власти пришли Советы, народ получил санаторий и научно-исследовательскую лабораторию, где и началась борьба с этим страшным недугом.

В парке, среди деревьев, в шезлонгах лежали больные рабочие, большею частью женщины. В санатории, правда, оставались еще прежние обитатели и старые врачи. Среди прочих задержался и кишпетский заводчик с целой семейкой: сыном, невесткой и внуками. Это был тот самый заводчик, на военном заводе которого несколько лет назад я работал главным доверенным до тех пор, пока из-за участия в стачке не предстал перед военным судом. Нет, нет, я не имел ни малейшего желания мстить — этого еще недоставало! Какое мне, в конце концов, дело до господина заводчика и его семейки! Однако было слишком очевидным — барская компания обосновалась тут в качестве «больных»…

Здесь, в санатории, они, как видно, рассчитывали укрыться от трудовой повинности и всех тех неудобств, которые принесла им, привыкшим к роскоши и праздности «превосходительствам», власть пролетариата.

В одном из павильонов они занимали целый этаж, пять комнат. Эти пять комнат были так велики, что в них свободно расположились бы по крайней мере тридцать человек. Мы, больные, были, по сути дела, весьма стеснены. А тут одна семейка буржуев заняла места тридцати больных пролетариев! Мало того — они еще принимали гостей, устраивали шумные попойки, словом, веселились. Что говорить, эти люди были совершенно здоровы, хотя врач и снабдил старика справками о «гипертонии» и «камнях в почках». В конце концов, нет такого человека на свете, у которого в пятьдесят лет не нашлось бы болезни, которую нельзя подтвердить медицинской справкой.

Однако сыну и невестке заводчика врач не мог дать справки. Сын, чемпион по теннису, жокей-джентльмен, превосходный охотник, был здоров, как бык. И вот пожалуйста: лечится в туберкулезном санатории!

Держать прислугу им было нельзя: привези они с собой лакеев и горничных, это бы сразу бросилось в глаза. А для их высокоблагородий отсутствие прислуги было весьма ощутительно: приходилось самим себе шнуровать ботинки, за коньяком или черным кофе переходить в соседнюю комнату, а то и бегать за сигаретами в лавочку на Фашор. Где уж им выдержать такое! И они нашли выход: попросту посчитали своей прислугой больных пролетариев.

Молодая Липтак выходила на балкон и кричала в сад: «Две женщины, поднимитесь ко мне и помогите выбить ковер!» Говорила-то она «помогите», а означало это, что женщины, больные чахоткой, вытаскивали по ее указанию ковер и выколачивали из него пыль.

Стыдно говорить, но женщины шли. Крестьянки, выросшие в повиновении, прачки, привыкшие оказывать услуги, они кашляли кровью и все-таки шли, ибо так приказывала молодая госпожа. За «помощь» она отдавала им старые башмаки, фартуки, чулки — все совершенно непригодное. Для нее это была ветошь, а женщины за рвань благодарно целовали ей руки. Ведь они пришли из деревенских батрацких домов, из подвальных жилищ и были ослеплены апартаментами, обставленными роскошной мебелью. Вот эти-то несчастные выбивали ковры, ходили в табачную лавочку, по первому зову бежали за покупками да еще в благодарность целовали руку. Когда я видел это, у меня невольно сжимались кулаки.

Я говорил, я объяснял — все было напрасно. Больные женщины охотно меня выслушивали, а на следующий день снова бежали прислуживать богачам. К сожалению, перелом в сознании людей происходит не очень быстро. Легче взять в руки власть, чем заставить людей думать по-новому, тем более, когда люди видят, что барин по-прежнему барин!

В павильоне, где лежали тяжелобольные, требующие изоляции, положение было особенно плачевным. Между койками почти не оставалось прохода, кровати стояли в коридорах и в вестибюлях. А врачи из диспансеров присылали в санаторий всё новых больных. Главврач, наш товарищ, никого не хотел отсылать обратно. В санатории и вообще-то было тесно, но ходячие больные могли хоть выходить, а лежачие все время проводили в битком набитых помещениях.

И вот как-то раз я возмутился и позвонил в Народный комиссариат социального обеспечения. Разговаривал я с самим народным комиссаром, и на следующий день к нам явились врач и двое красноармейцев. Врач внимательно обследовал господскую семью. А надо сказать, что в санатории обитали, кроме того, еще два состоятельных семейства — врач не забыл обследовать и их. Среди всей этой компании единственным человеком, нуждавшимся в лечении, оказался прежний директор завода, диабетик. Санитарная машина перевезла его в терапевтическую лечебницу, остальным предложили немедленно покинуть санаторий.

Поднялся визг, посыпались угрозы, но красноармейцы затем и прибыли, чтобы помочь, если господа станут сопротивляться. Позднее, работая в Народном комиссариате, я таким же способом очистил еще один или два санатория, и за это, как я уже говорил, белые посадили меня в тюрьму…

Через час господский павильон был пуст. Туда тотчас перенесли несколько тяжелобольных. Среди них была и эта шахтерка, с которой случай снова свел меня теперь в Татабанье.

Когда мы окончательно отвоевали у господ санаторий, я прошел по вновь созданным палатам с главврачом, нашим товарищем. Надо было видеть, как больные входили в увешанные коврами и гардинами, роскошно обставленные, благоухающие комнаты! Одна крестьянка с невольным благоговением сложила руки, как бы вступая в церковь.

Те сто тридцать три дня, светлых дня советской республики, для одних (в том числе и для меня) означали беспрерывную работу, обсуждения, споры, борьбу, для других — лихорадочную деятельность на военных заводах, для третьих — битвы под красными стягами в северных горах и вдоль Тисы.

Для этой бедной шахтерки те сто тридцать три дня означали время, когда с ней обращались как с человеком: около нее был заботливый врач, ей давали лекарства.

Все это время она прожила в Хювёшвёльде, а после падения советской республики ей пришлось покинуть санаторий вместе с другими больными. Они бежали оттуда, словно преступники. Мало того: новое начальство отбирало у них некоторые личные вещи, признав эти вещи больничными. Моей знакомой не отдали дорожной корзины. То, что нельзя было надеть на себя, она завязала в платок и пешком отправилась домой. А в парке санатория уже стояли наготове дезинфекционные машины — они должны были очистить помещение от микробов, а скорее всего, вытравить пролетарский дух…

Вторая встреча, которая доставила мне радость, была с молодым одноруким шахтером.

С этим человеком судьба свела меня в Галиции.

Дело было так. В декабре 1918 года четырех членов ЦК партия командировала в Москву на Первый конгресс Коминтерна. Одним из четырех был я. Мы попарно пробивали себе путь. О, нелегкое это было дело: в Москву надо было пробираться через государственные границы и фронты.

С фальшивыми документами в карманах нам все-таки удалось переправиться через две демаркационные линии. Но в Галиции, в городе Стрые, мы попали в скверную историю.

Мы прибыли в Стрый как раз в тот момент, когда город захватили украинские белобандиты. Ну и герои же они были! В ротах было больше офицеров, чем солдат, и ряды сверкали золотыми погонами, блестящими саблями, темляками. Я провел в Стрые недели три, и честное слово, ни одного из офицеров ни разу не видел трезвым.

Не успели мы выйти из вокзала на площадь, как они первым долгом отобрали у нас обувь. В тот год выдалась суровая зима, а мы оказались разутыми. Когда мы пришли в город, у нас уже не было портфелей, пальто, шляп, а в карманах не осталось даже огрызка карандаша. Сколько вояк, столько грабителей: офицер ли, рядовой — все равно. Разница заключалась лишь в том, что портфель и обручальное кольцо отнял у меня штабной офицер, зимнее пальто — строевой офицер, все остальное — чины помельче.

Я запомнил фамилию человека, у которого была явка: его звали Лебович. Коммунист, еврей по национальности, в Стрые он был в то время единственным, кто мог нам помочь, разумеется тайком. Мы добрались до еврейского квартала в страшный час — час погрома. Надо сказать, что белогвардейцы, врывавшиеся в города, первым делом устраивали погромы. Из домов неслись несмолкаемые крики и стоны, в конце улицы горели два дома, несколько человек пытались погасить пожар, из дверей выглядывали испуганные лица. Вот куда мы попали раздетые и разутые, посиневшие от холода, и выглядели не лучше, чем те несчастные, которых громили.