Лайон Камп – Лавкрафт: Живой Ктулху (страница 82)
Лавкрафт проанализировал качества, способствующие литературному успеху, и советовал Зелии Рид: «Мой шанс на создание чего-то прибыльного в плане серьезного художественного произведения столь незначителен, что им можно пренебречь; что же касается вас, то вы, судя по всему, имеете общие черты с той более удачливой группой (вроде Бута Таркингтона и Синклера Льюиса), чьим серьезным увлечениям посчастливилось приблизиться к популярной (и потому прибыльной) сфере…»
«В высшей степени великий художник», по его словам, со своего искусства может надеяться лишь на скромный заработок, в то время как «сущий идиот и невежда» вроде Эдгара Райса Берроуза может по счастливой случайности сколотить состояние.
«Однако обычно удачливый коммерческий писатель (за исключением класса бульварных романов) по качествам находится где-то посередине – с умеренной одаренностью идеями и довольно гладкой техникой… Что действительно определяет его успех, так это третья и совершенно отличная составляющая – необъяснимая и неощутимая связь с мысленными и эмоциональными процессами весьма большого круга читателей, – которая никак не соотносится с литературным мастерством и обнаруживается равным образом как среди величайших гениев, так и среди тупейших болванов… Но когда народная симпатия незначительна или вообще отсутствует – как в моем случае, – то не стоит ожидать большего, нежели скуднейшей материальной прибыли, за исключением редких случаев».
Убежденный, что никогда не наживет состояние писательством, Лавкрафт говорил, что он «ухватился бы с почти неприличной жадностью за любую действительно постоянную работу, исключая совсем уж нелепую». Он был уверен, что так смог бы заработать больше, чем «изматывающей нервы и плохо оплачиваемой пыткой „призрачным авторством“».
Он даже хотел бы обладать умением писать в популярном стиле. Узнав, что Дерлет продал детективный рассказ, он признался: «Жаль, что я не умею этого – писать детективы в тысячу раз лучше, чем перерабатывать, – но, боюсь, у меня нет таланта»[463]. В действительности же он был способен к сочинению детективных историй больше, чем многие из тех, кто их писал. Но из-за неуверенности в себе и нехватки инициативности он даже и не пытался попробовать.
Какое-то время Лавкрафт продержался на работе в Провиденсе, которая по его ранним меркам была не так и далека от «совсем уж нелепой». Он продавал билеты на вечерние сеансы в кинотеатре повторного показа – сидя в будке с раскрытой книгой перед глазами. Когда начинался последний сеанс, он уходил, останавливался перекусить в круглосуточном ресторанчике «Уолдорф» и возвращался на Колледж-Хилл, чтобы провести остаток ночи за работой.
Лавкрафт редко упоминал эту работу в разговорах и, насколько мне известно, никогда в письмах – она была не того рода, за которую взялся бы джентльмен. Из тех немногих сведений, что мне удалось обнаружить, я делаю вывод, что эта работа была у него где-то в период 1928–1930 годов, по-видимому, в тридцатых годах Лавкрафт уже не занимался поисками работы. К тому времени, впрочем, разразилась Великая депрессия, и работу с трудом удавалось найти даже самым представительным и опытным людям.
В 1928 году Брест Ортон переехал из Нью-Йорка в родной Вермонт и основал в Братлборо издательство «Стивен Дей Пресс». Он уговаривал Лавкрафта тоже приехать в Братлборо, чтобы работать у него редактором. Лавкрафт отказался, сославшись на климат. В период увлечения По он выразил свои мысли о зимах Новой Англии в одном из стихотворений:
На протяжении нескольких лет Ортон иногда отсылал Лавкрафту небольшие задания по редактированию, в основном чтение корректуры. Он верил, что со временем убедит Лавкрафта переехать в Братлборо. Однако в 1932 году он продал свою издательскую компанию и вернулся в Нью-Йорк, положив конец этой возможности.
Лавкрафт стал более чем когда-либо настаивать на том, что писателю необходимы традиция, корни и отождествление с одним местом. В западном Род-Айленде он чувствовал «…собственный потомственный кровоток, струящийся через весь пейзаж словно по венам какого-то гигантского и совершенного организма…».
«Дом – идеальная среда, если нужно развивать свои лучшие качества, а Нью-Йорк не может быть местом проживания белого человека… Человек принадлежит тому месту, где были его корни, – где пейзаж и среда имеют некую связь с его мыслями и чувствами в силу их формирования. Подлинная цивилизация осознает этот факт, и то обстоятельство, что Америка начинает забывать об этом, убеждает меня много больше – нежели просто вопрос банального мышления и буржуазных комплексов, – в том, что основное американское устройство становится все менее и менее истинной цивилизацией и все более и более громадным, механическим и эмоционально незрелым варварством роскоши»[465].
Это, конечно же, не подходит ко всем писателям. Некоторые – как, например, Дерлет – преуспели, привязавшись к своим родным пустошам, другие же равным образом добились успеха, странствуя по всему свету.
Лавкрафт все еще играл роль надменного, аристократичного и богатого эстета: «Единственной причиной для джентльмена делать что-либо кроме того, что велит его фантазия, заключается в том, что он может наилучшим образом подкреплять свои иллюзии красоты и цели в жизни, гармонично окунаясь в структуру своих наследственных ощущений. Личность – феодальная, гордая, надменная, освобожденная и влиятельная – вот все, что имеет значение, и общество полезно для джентльмена лишь настолько, насколько оно усиливает те удовольствия, которыми он мог бы наслаждаться без него».
Будущая аристократия, представленная в его время Фордами и Рокфеллерами, будет, как он полагал, «аристократией исключительно богатства, великолепия, мощи, скорости, величины и солидности, ибо, будучи созданной на основе приобретения и промышленности», она будет воплощать «грубый идеал делания, противоположный цивилизованному идеалу бытия»[466]. Истинный джентльмен – исчезающий вид – должен просто существовать и позволять миру обращаться к нему.
Машинный век, предостерегал Лавкрафт, вскоре разрушит Юг, как он это уже сделал с Северо-Востоком. «О раковой машинной культуре ничего хорошего сказать нельзя…» Хотя он и получил огромное удовольствие от полета на аэроплане, «я с сожалением вижу, что аэропланы начинают широко использоваться в коммерческих целях, поскольку они лишь добавляют чертовски бесполезного ускорения к и без того переускоренной жизни; но как аппараты для забавы джентльмена они неплохи!»
Лавкрафт ссылался на нескольких ведущих мыслителей – Ральфа Адамса Крама, Джозефа Вуда Крутча, Джеймса Траслоу Адамса, Джона Кроу Рэнсома, Т. С. Элиота и Олдоса Хаксли, – которые также предупреждали о зловещих социальных последствиях механизации. Лавкрафт считал, что «машинному веку понадобятся целые поколения, чтобы создать достаточно устойчивые иллюзии для построения нового остова удовлетворяющей традиции». Между тем «все, что можно сделать в настоящее время, – это бороться с будущим изо всех сил»[467].
Лавкрафтовская неофобия – боязнь нового – общераспространенная человеческая черта. Люди любят перемены, но также и стабильность. Нет перемен – им скучно, а когда их слишком много – им тревожно. В молодости они склонны способствовать переменам больше, нежели с возрастом, когда у них уже сформировались привычки, ассоциации и привязанности к вещам, какими они были.
Незрелый во многих аспектах, Лавкрафт был преждевременно стар в своем отношении к переменам. Он говорил в тридцать восемь лет: «…что касается моего характера, то я родился стариком». Он страдал от «шока будущего» задолго до изобретения Элвином Тоффлером этого термина. Лавкрафт иллюстрирует собой в крайней форме изречение Бертрана Рассела: «Наука, хоть и ускорила чрезвычайно внешние перемены, так и не нашла какого-либо способа ускорения психологических изменений, особенно касательно бессознательного и подсознательного. Лишь у немногих людей бессознательное чувствует себя свободно в условиях, отличных от существовавших в их детстве»[468].
Он все еще кипел от злости из-за «наплыва чуждых, вырождающихся и неспособных к ассимиляции иммигрантов». Призывая «чтить принцип аристократии» и называя себя антидемократом, он тем не менее отдавал предпочтение умеренной и либеральной политике правительства. Казалось бы, он хотел, чтобы правительство обходилось с ним либерально и терпимо, а национальные меньшинства держало в ежовых рукавицах. Это походит на замечание Уолтера Липпмана о Г. Л. Менкене – что он, «кажется, думает, что вы можете добиться привилегированного, упорядоченного по классам аристократического общества с полной свободой слова. Подобное бескомпромиссное проявление утопического сентиментализма еще поискать надо».
У Лавкрафта не было определенного мнения о цензуре, он хотел, чтобы существовал какой-то способ «различать настоящее искусство – или науку – и коммерческую порнографию…»[469] – проблема, до сих пор ставящая в тупик самые проницательные умы законников. Он не одобрял тот гнев, в который приходили некоторые люди постарше из-за отношения к сексу в искусстве. Их чувства, говорил он, должно быть, исказились нездоровыми викторианскими предрассудками о сексе. Что до него самого, то: «Я почти не пользуюсь телефоном, хотя он и есть в тихом доме, где я проживаю. Я нахожу больше удовольствия в барьерах между мной и современным миром, нежели в связях, соединяющих меня с ним. Я хочу оставаться абстрактным, обособленным, безучастным, безразличным, объективным, беспристрастным, всесторонним и вне времени… Весь идеал современной Америки – основанный на скорости, механической роскоши, материальных достижениях и экономической показухе – представляется мне невыразимо легкомысленным…»