18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Ларс Миттинг – Шестнадцать деревьев Соммы (страница 33)

18

– Наверное. Хотя я надеялся найти ответ здесь. А здесь одни камни.

Девушка отвела взгляд, и я так поторопился заполнить возникшую тишину, что она показалась искусственной паузой.

– И ты, – добавил я.

На это Гвен отреагировала лишь непроницаемой улыбкой. Какой она улыбнулась, сказав, что было бы жаль, если б я женился на острове Кармёй.

Так что нечего мне было на нее пялиться. Нечего таращиться.

– Ну, и каково было тебе расти у твоего дедушки? – задала она следующий вопрос.

Я рассказал ей немножко. O хуторе. Что до ближайшего магазина грампластинок надо добираться шестьдесят километров – шесть норвежских миль – на попутках. Но у нее был свой макияж, а у меня – свой. Саксюм был бесконечно далек от «Ресторана Раба» в Леруике. Так что я подставил мелкоячеистый дуршлаг под ту инфу, которую сливал ей, и когда завершил краткий очерк жизни Эдварда Хирифьелля, этот дуршлаг был забит до краев. Словно я варил сок из ведерка нечищеных ягод, и в сите осталась подтекающая кашица из мелких веточек, муравьев и хвои. Только мой дуршлаг отяжелел от бойцов Восточного фронта, молчания и взглядов исподтишка перед коопторгом. А вот чему я, напротив, позволил проскользнуть в дырочки, так это рассказу о матери. Потому что мне самому хотелось открыться кому-нибудь. Испытать, что я почувствую при этом.

Я рассказывал так, будто всю жизнь знал это. Что она родилась в Равенсбрюке, выросла в Реймсе и приехала в Норвегию, где ее позже разыскал Эйнар.

– Она сменила имя, – сказал я. – Но я даже не знаю, почему она выбрала имя Николь.

– А что их связывало? – спросила Гвен. – Твою мать и Эйнара.

– Точно не знаю, – ответил я. – Только то, что в тридцатые годы Эйнар работал во Франции. Он был столяром-краснодеревщиком.

– Ты знаешь французский? – уточнила девушка.

– Немножко. Мама говорила со мной по-французски.

– Il me semble que ce soit un bon souvenir[34], — произнесла Лиск. «Приятное воспоминание», – перевел я для себя.

Я кашлянул. Пробормотал про себя ответ, пробуя вновь овладеть полузабытой мелодикой языка.

– Oui, en effet. Mais c’est aussi tout ce dont je me souviens d’elle[35], — сказал я.

Но тут принесли еду. Хотя назвать это едой… Я как будто окунулся в горячую ванну, вынырнул, и перед моими глазами открылся лучший мир. Место, где каждую мою жилку холят и лелеют. Маленькие пузатые кастрюльки на латунных подставках, с зажженными под ними греющими свечками. В жирном изжелта-белом сливочном соусе плавали разбухшие изюмины, щедро посыпанные кокосом. Нанизанное на шпажки свежайшее красно-оранжевое мясо. Официант опрокинул миску на белое фарфоровое блюдо, осторожно поднял ее и открыл взору светло-желтый купол риса с морковными включениями. Затем из духовки, шипя и разбрызгивая жир, появились две плоские лепешки, распространяющие вокруг стола сладкий пьянящий аромат выпечки.

Я в каком-то дурмане уплетал это все за милую душу. Ароматы смешивались и переплетались, одно блюдо было вкуснее другого, и я знал, что объемся и что должен себе это позволить. Кусочки цыпленка были страшно острыми, я потел и хотел еще потеть. Так бывает, когда припев не кончается, а только нарастает.

Я посмотрел на Гвен через поднимающийся от тарелки пар. Она ела мало, она ела изящно.

Музыка поменялась. До этого момента звучало только ничего не говорящее бренчание, а тут раздалась попсовая мелодия, которую я презирал еще дома. Шлягер, под который претенциозные девахи из Винстры разогревались перед вечеринкой. Который выскочки включали в своих новых автомобилях, чтобы угодить им.

Я сам себя не узнавал. Будто сбросил с себя скорлупу.

Я презирал эту композицию, потому что это была эдакая беспардонная песенка с припевом, звуковыми эффектами и подпевками, но теперь она проникала в меня, размягченного и растерявшего оборонительные навыки, и все плыла и плыла, и я услышал, что это искренняя песня и что нужно, ничего не говоря, смотреть Гвен в глаза, словно в эту минуту мы с ней заключаем пакт, который легко может быть нарушен. Пакт неизвестно о чем.

«Let us die young or let us live forever»[36].

И может быть, все это воображение и обман, ведь это был просто попсовый шлягер, пластиковый, тогда как настоящая музыка стальная. Это были кулисы там, где должна стоять стена, но я слышал все то же. Искренность. Я вдруг понял, что это один из редчайших моментов в наш век, когда музыка соединяется с мгновением. Я хотел бы помнить его через пять, через десять лет. Я видел, что и Гвен это видит, и что нам повезло, мы поняли это одновременно с тем, как это произошло.

Это мгновение вошло и в ее жизнь тоже, это единственное мгновение, единственное место, где соединились мои карие глаза и ее карие глаза, и оно будет всплывать в нашей памяти каждый раз, когда мы потом услышим «Forever Young».

И тут она исчезла.

Эта девушка, почти ничего не рассказавшая о себе, кроме того, что, наверное, ее предками были норвежцы, как и в большинстве семей на Шетландских островах, и которая собиралась вернуться в Абердин when summer is gone[37]. Пока я выскребал остатки со дна чугунка, она встала, ничего не говоря, подошла ко мне и слегка приобняла меня. Пробормотала: «Уборная», но через мгновение очутилась за окном, на улице. Подняла руку и неторопливо пошевелила пальцами. А потом шмыгнула в узкий переулок, и вот уже мне были видны только блестящие камни мостовой.

Я посидел еще с четверть часа. Оплатил счет. Не стал ее искать.

Что-то происходит, здесь и сейчас, что-то непонятное. Шетландские острова – не то место, где народ спешит из дома навстречу первому попавшемуся незнакомцу. А Гвен Лиск постаралась оказаться поблизости и якобы случайно появиться передо мной.

Я медленно шел по пустынным улицам Леруика. Поднялся к миниатюрной крепости, чугунные пушки которой были направлены в сторону набережной. В прежние времена они стояли на страже торговли сельдью, говорилось на освещенной прожектором табличке с норвежским и английским текстами. В кои-то веки погода стояла сухая, и я бродил по городу, заглядывая в витрины магазинов и рассматривая товары, выложенные так, чтобы над ними не властвовали ни море, ни непогода.

Город жил по старинным обычаям. Здесь продажей фотоаппаратов и пленок к ним по-прежнему занимались аптекари – пережиток того времени, когда люди сами смешивали реактивы для проявки.

Я шел и шел. Нашел гостиничку «Вечерний покой», куда дедушка заселился после похорон. Куда ни повернись, глаз падал на что-нибудь норвежское. Я думал, что в магазине «Faerdie-maet» торгуют полуфабрикатами («ferdigmat» по-норвежски) – так и было, но название означало «еда в дорогу», почти как на древненорвежском.

Половина лодок у причала носили древнескандинавские названия. «Nefja», «Hymir», «Glyrna»… Прошлое здесь было неизгладимо.

Со мной было так же. Что бы я ни делал, этого не забыть. Того, что я ношу французское среднее имя, не зная, откуда оно. Будто построенное мною обязательно окажется на чужой земле.

А вот и «Коммодор». Мой верный попутчик, покрытый синим лаком. Я вставил ключ в замок и собирался уже повернуть его.

Вот что я забыл.

Я быстро нашел дорогу к улице Сент-Суннива-стрит, где в квартире над парикмахерским салоном Агнес Браун сияла лампа.

5

Я постучал: в ответ ни звука. Дверь не заперта. Я приоткрыл ее и заглянул внутрь. Серый плащ, зонт… Резиновые сапоги дамского размера. Одежда одиноко живущего человека.

– Хэллоу, – позвал я, но за дверью с панелью из волнистого стекла ничто не шевельнулось. Откуда-то из глубины дома послышалась мелодия. Кто-то… напевал?

Миновав прихожую, я попал на узкую лестничную клетку. Крикнул: «Кто-нибудь есть дома?» Снова услышал пение – оно раздавалось с этажа, расположенного выше, где кто-то шлепал мелкими шажками.

Я поднялся наверх и попал в узкую кухню. Там пахло лимоном, посуда была только что помыта, и одинокая тарелка на сушилке еще не высохла и даже не остыла. Красный чайник на плите. Кружка с чаем на норвежской местной газетке «Мёре-Нютт» прошлой недели.

– Хэй! – попробовал я теперь позвать на норвежский манер.

Пение послышалось снова, теперь из-за стены на кухне. Псалом «Любовь Господа».

– Хэй! – повторил я еще громче и вернулся на лестничную клетку, откуда как раз юркнула в какую-то дверь шустрая старушка.

Может, уйти и вернуться назавтра? Хотя какой смысл – слух у нее лучше не станет.

Я пошел следом за хозяйкой и оказался на другой лестнице, еще более узкой. Вдоль стен там штабелями лежали старые журналы. Спустившись, я оказался в пустом подвальном помещении и через еще одну дверь вошел вслед за старушкой в большую комнату, где горел свет.

В лицо мне пахнуло пылью: передо мной располагался давно закрытый парикмахерский салон Агнес Браун. Отсюда он выглядел совсем иначе, чем с улицы, – оттуда я мог видеть только его отдельные уголки. Я очутился в интерьере, который уже видел раньше, – в каталоге парижской выставки ар-деко 1925 года.

Салон освещал ряд четырехгранных ламп, вроде уличных фонарей вдоль аллеи. Лампочки отбрасывали теплый свет через оранжевое стекло, украшенное выгравированными на нем тюльпанами на изогнутом стебле. Зеркала перед каждым из парикмахерских кресел отражали этот свет. Сначала показалось, что на полу сложным узором уложена плитка, но потом я разглядел, что это паркет, рисунок которого образовывали дощечки из разных сортов древесины.