Ларс Миттинг – Сестрины колокола (страница 25)
Ее глаза начали уже привыкать к полутьме, но в глубине церкви темнота была еще плотной, как вата, и во тьме лишь едва серели тонкие полосы света, проникавшего через оконца под самым сводом. А где же пастор? Он что, просто забыл запереть храм?
Внезапно она почувствовала прикосновение костистого плеча Клары, ее грубой сермяжной шали. И тут же Клара снова пропала.
Астрид не испугалась. Это не привидение. Просто материализовавшееся воспоминание, отпечаток прошлого, коснувшийся ее тела.
И тут она снова ощутила, что в церкви кто-то есть.
Кто-то живой.
Норвежские благовония
Герхард Шёнауэр между тем лежал на рассвете без сна, прислушиваясь к завываниям ветра за окном. Шесть суток прошло с его приезда в Бутанген, и последние ночи он провел так же: мерз, потел, нервничал.
Он поднялся с постели. Дощатый пол обжег ноги холодом. В домишке не обнаружилось ни коврика, ни покрывала; Герхард расстелил на полу пальто, поставил на него ноги и обхватил голову руками.
Сабинка, игривая и беззаботная. Смех, жаркие объятия в постели. Груди, касающиеся его лица. Баварское пиво и Академия художеств.
Он зажег сальную свечку и пробрался к ночной вазе. Вернувшись в постель, обнаружил, что проснулся желудок. Герхард натянул пальто, по утреннему холоду пробрался к уборной во дворе. От непривычной пищи он не узнавал запаха собственных экскрементов, будто в туалете перед ним побывал кто-то другой; ему претила подобная вынужденная близость. Он и раньше задумывался о том, почему запах отходов его собственной жизнедеятельности – пота, экскрементов, кишечных газов – кажется ему интригующим и уж во всяком случае не противным, по крайней мере поначалу, в то время как чужие запахи всегда отвратительны и заставляют отпрянуть. Должно быть, люди таким образом метят свою территорию, думал он. Пахучий след примитивного прошлого, тех времен, пока Бог еще не решил, сделать ли самым развитым видом человекообезьян или гиеновидных собак. Люди, обладатели чувствительных носов, могли ставить пахучие метки в качестве знака: это мое, а все остальное – вражья вонь. Но поделиться этими мыслями с кем-нибудь еще Шёнауэр не решался. А теперь и его собственный запах казался ему чужим.
Он вышел из уборной и остановился перед домиком, не заходя внутрь.
– Просто темно, – пробормотал он. – Просто темно. Скоро на меня прольется дневной свет и вдохнет в меня новые силы. Герр Ширтц в 1840 году справился, и я справлюсь.
Но надежда похожа на яйцо. Кажется, вот-вот встанет во весь рост, ан нет – тут же опрокинется набок.
Занимался день. Шёнауэр оделся и пошел к церкви. Больше никого было не видать; отчетливо слышалось лишь похрустывание его шагов по мерзлой траве.
Последние дни он довольствовался тем, что делал наброски церкви издали, а потом уходил в свой домик и там доводил их до ума. Герхард понял, что этим рисункам суждено остаться никудышными. Он мог часами сидеть и подправлять их, но вид жалких набросков вызывал у него просто физическую боль в подреберье, пальцы отказывались держать карандаш, нервы были на взводе, всякое желание работать пропадало. Здесь не было ничего, что всю жизнь помогало ему справляться с трудностями; ему уже не верилось, что у него вообще имелись какие-то способности. Что-то тяжелое, мощное, какая-то неведомая сила давила на него под этими нависающими скалами на краю леса.
Ужины с пастором превратились в недолгие и немногословные встречи, иногда оживляемые взвизгом ножа по фарфору. Вчера пастор показал Герхарду истрепанную книгу, в которой значилось, что дверь заменили в 1844 году, а портал, вероятно, сожгли.
Открыв замок, Шёнауэр вошел в церковь и почувствовал, как затрепетали ноздри от запаха смолы, пыли и плесени. Крохотные оконца под потолком чуть посветлели в лучах утреннего солнца, но все равно было слишком темно, чтобы рисовать. Взгляд проникал едва до половины помещения.
«Никогда мне не понять, как же эта церковь построена, – подумал он. – Она вся будто срослась воедино, а потом ее пропитали тайным составом, полностью скрывающим следы строительных приемов и способов обработки: ни единого паза или сочленения, выдавших бы идею, лежащую в основе».
Высоко над головой Герхард едва различал уложенные крест-накрест прогоны, все эти балки, встречающиеся под определенным углом и загадывающие загадку о том, что на чем покоится и какой вес удерживает.
Он зашел в ризницу и остановился у окна. Оконные рамы растрескались, на красочных узорах образовались потеки от просачивающейся в щели воды. У себя в Дрездене он думал, что всего-то и надо будет внимательно всмотреться, понять, как устроена церковь, а потом сделать рисунки и рабочие чертежи.
Теперь же он видел, что эта церковь строилась не по чертежам. Ее возводили на глаз, применяя ручной труд. Скорее топором, а не столярным инструментом. Соединяли окоренные бревна при помощи давно забытых умений. Ни следа работы пилой – только тесак, долото и острый нож. Даже пол выложен выровненными досками из колотых клиньями бревен. В носу щекотало от сильного запаха смолы. В здешних церквях благовония не курили. Более чем достаточно было смолы, этого норвежского благовония.
Считайте себя спасителем, студент Шёнауэр.
Он покачал головой. Он ощущал себя скорее не спасителем, а осквернителем гробниц. Преисполненный жажды утешения, приятия, Герхард посмотрел на запрестольный образ, которому тоже предстояло отправиться в Дрезден. Но нет, ничего. Далеко впереди, едва различимый в бледных лучах света, висел Христос, серовато-желтый, как состаренная кость. Спаситель безмолвствовал, глядя поверх Шёнауэра.
«Я не справлюсь, – сказал себе Герхард. – Тут никто не справится. Если церковь разобрать, ее цельность будет утрачена навеки. Я не способен охватить умом все то, что здесь есть. Однако самое главное, ее глубинная сущность, сгинет, когда ее разберут».
Еще один страх дал знать о себе. Страх первого дня в этом месте, когда он услышал церковные колокола. Теперь он был уверен, что они невзлюбили его. Они витали где-то высоко над ним, они жили там, в воздухе, на свободе, в покойном равновесии. Всегда настороже, чутко улавливая любое движение внизу. Нужно бы ему подняться наверх, посмотреть, где они висят, но он боялся задеть колокольную веревку: один неверный шаг, и они отзовутся грозным гулом.
Герхарда еще долго терзали мысли об осквернении святыни. Но внутри церкви царил ночной холод. Шёнауэр пошел и широко распахнул боковую дверь. Внутрь хлынул свет и по-утреннему свежий воздух, но в самые дальние уголки они все равно не проникали.
Наверняка придется ждать еще не меньше часа, прежде чем можно будет приступить к рисованию. По скрипучим деревянным плахам он двинулся в глубь церкви, в густую непроницаемую тьму.
Ему вдруг показалось, что он слышит голоса строителей церкви; он прикрыл глаза, пытаясь представить этих людей. В сумрачной дымке угадывались очертания существ, принадлежавших иному времени. Склонившись над бревнами, эти мастера забытых ремесел топором и ножом строгали и рубили, не зная ни часов, ни календаря; световой день диктовал, сколько времени можно работать. Они неспешно, без всяких дипломов и званий, нарабатывали себе память и славу. Об их опыте свидетельствовали шрамы на кожаных фартуках.
Здесь все дышало тем величием, которое невозможно втиснуть в рамки обязательных программ Академии художеств в Дрездене. Под сводами парило нечто, чего не разбавить воздухом, не разъять на очевидные составные части: незримая душа благоуханного освященного дерева, призрачные испарения, столетиями курившиеся над бременем забот и проблесками надежд. Складывающиеся из чаяний сотен давно почивших людей, надежд столь отчаянных, что в свое время они оказались невыносимыми, но высвободились после смерти и собрались здесь, чтобы витать высоко под сводами.
Тут прямоугольник света, падавшего из боковой двери, пересекла какая-то тень. Легким шагом приближалась едва видимая фигура – нечто, сотканное из темноты в непроглядной мгле; слегка поскрипывали плахи пола.
Фигура ненадолго остановилась, наверное, чтобы дать глазам привыкнуть к полумраку; тихо прошла, словно проплыв, по центральному проходу и уселась на скамью у самой стены.
Мидтстрандская невеста
– Какая красота, – прозвучал мужской голос.
Эти слова гулко отозвались в пустом пространстве храма; Астрид осмотрелась, но никого не увидела. И тут в едва освещенном пространстве между скамьями появился немец, тот самый художник, державший в руках альбом для рисования. На каком-то странном, деревянном датском языке он попросил извинить его, если помешал, и задал вопрос, которого она не разобрала, так что ему пришлось повторить:
– Вы пришли помолиться?
– Нет. Я просто сидела.
– У нас обычно приходят в церковь молиться. Часто на рассвете после беспокойной ночи.
Ей нечего было ответить. Черты его лица в темноте было не различить. Он оглядывался по сторонам с таким видом, будто ожидал кого-то другого.
Так они и сидели в постепенно светлеющей церкви. Он принялся рисовать, сосредоточенно склонившись над бумагой. Внезапно он вырвал из альбома листок, скомкал его и бросил в проход.
– Невозможно! – сказал он.
– Что невозможно?
Он не притворялся, а вправду вскипел. Пройдя мимо него боком, чтобы не оказаться к нему спиной, Астрид приподняла рукой подол юбки, присела и подобрала скомканную бумажку.