Лариса Васильева – Сергей Орлов. Воспоминания современников. Неопубликованное (страница 8)
Не скрою, в тот раз меня потянуло в школу не столько привязанность к ее стенам, сколько мальчишеское тщеславие. Очень хотелось показаться своим учителям и одноклассникам, уже кончавшим десятый класс, в темно-серой форме курсанта летной школы, с эмблемами авиации на небесно-голубых петлицах, с портупеей через плечо. И вот неожиданно Сережа окликнул в коридоре, поздоровался, как бы узнавая и не узнавая в одно и то же время, взялся рукой за портупею, спросил: «Разве ты не в медицинском?» Узнав, что кончаю летно-планерную школу «по совместительству», не удивился, только сказал: «Это здорово!» Лозунг «Молодежь — на самолет!» в те годы был особенно популярен. Попросил меня около часа подождать, — начинался последний урок.
После занятий встретили двух моих одноклассников, долго гуляли по городу; говорили, помню, о возможности полета на Луну, но не в связи с какими-то новыми научными данными, а в связи с уже нашумевшим тогда кинофильмом Александрова «Цирк», с его известным аттракционом. Сереже этот аттракцион почему-то не нравился. Он говорил, что это ухудшенный, опрощенный вариант жюль-верновского полета на Луну: «Это просто примитив примитива». Из-за этой фразы мне и запомнился весь эпизод, поскольку тогда было немножко досадно, что Сергей, по возрасту младший, оперирует понятиями, которые были для меня еще новыми. Был какой-то общий разговор об обсуждавшемся тогда проекте Конституции СССР и даже спор, тоже начатый Сергеем; однако в чем было существо этого спора, уже не помню.
Припоминается, что мы заходили в дом на улице, которая ныне носит имя Сергея Орлова. Сейчас здесь размещается музей с экспозицией, ему посвященной. В первом этаже его был буфет с безалкогольными напитками — продавались квасы белозерские, крепкие, с шумом вышибавшие фарфоровые пробки: «Хлебный», «Мятный», «Брусничный», «Клюквенный»; фруктовые воды, «Крем-сода», сельтерская. Рядом с тележки продавалось мороженое, сливочное, земляничное, в виде упругих шариков, зажимаемых продавщицей между круглыми вафлями.
И хотя нам было уже по пятнадцать — восемнадцать лет, мы этих лакомств не чуждались.
В годы войны, как и многие, мы утеряли следы друг друга, хотя, как оказалось, воевали рядом: Сергей — на Волховском, я — на Ленинградском. В неведении прошли и первые полтора послевоенных года. В сорок седьмом я случайно встретил товарища по Мегринской школе М. П. Бурова, изможденного, поседевшего в свои двадцать восемь лет. Оказалось, что он был взят, раненный, в плен, натерпелся мучений, был освобожден из фашистского лагеря Красной Армией. Михаил Буров спросил меня: «Ты знаешь, что Гунька Орлов в Ленинграде?» Я, естественно, не знал. И он рассказал мне, что Сергей горел в танке, стал поэтом, что сам Буров недавно видел книгу его стихов «Третья скорость». Я был поражен. Мы, «мегорские», как-то не привыкли еще становиться известными дальше Белозерья. И вот всего через несколько дней раздается звонок в квартиру и как-то осторожно, стеснительно, старательно вытирая подошвы, входит незнакомый мне внешне человек и, кланяясь моей семье, говорит: «Здравствуйте!» — и мне: «Здравствуй, Борис!»
Понял, что это Сергей Орлов, поскольку узнать оставленного несколько лет назад круглолицего мальчишку с молочно-розовой кожей щек и звонким певучим голосом, узнать его в вошедшем, с затянувшейся страшной раной вместо половины лица, было трудно.
Мы обнялись и за чаем просидели весь длинный вечер, радуясь встрече, но притом непривычно изучая друг друга.
Сергей был как-то по-особому сдержан. Может быть, где-то еще мешала не ушедшая из души воинская субординация, поскольку я с довоенных лет, будучи кадровым военным, продолжал служить в армии и носить офицерскую форму, а может быть, это объяснялось болезненным ощущением внешней своей искалеченности.
В тот вечер впервые легла мне на стол и маленькая, но самая большая для меня и для дальнейшей судьбы поэта Сергея Орлова его первая, вышедшая в Лениздате, книжечка. На ней написано:
Боре Пидемскому
в знак доброй встречи,
в память детства
нашего в Мегре
Белозерской
от души
Сережка Орлов.
Сей труд
на дружеский суд.
21 декабря 47 года.
В этой надписи был весь Сергей, с его величайшей человеческой скромностью и открытостью большой души. Все, что он писал, немедленно, и, как правило, до печати, передавал на суд друзей. Друзья-фронтовики были для него самыми нужными критиками, независимо от степени их умудренности в литературе, независимо от темы стихов. И мне, как и другим товарищам, он часто позванивал: «Бо-оря, здорово! Я тут, знаешь, стишок накропал, послушай…»
Не помню, чтобы он когда-либо в разговоре, а не в строке, называл свои стихи стихами. «Стишки», «стишок», и никак не больше. Кстати, в первые годы он и поэтом себя не называл; чувствовалось, что из той же скромности не был внутренне готов поставить себя в один ряд со служителями музы, которой с детства привык поклоняться. Нельзя не поверить его честным строкам:
Не случайно вырвалось и в «Третьей скорости»:
Сергей Орлов писал лишь то, что не мог не писать именно в это время, в данный период, в конкретный день, поскольку жил сердцем одною жизнью со всем народом своей страны, поскольку сегодня пережитое им — человеком — требовало проникновенного слова его — поэта.
На моих глазах рождались стихи «В клубе» и «Марья Гавриловна» после возвращения Орлова из поездки на Волго-Дон; «Ночью в казарме» и «Начальник заставы» — по возвращении его из поездки по приглашению Северо-Западного пограничного округа; стихи «Я не люблю людей, которым…» (1953) и «У леса голубого на опушке…» (1966); главы поэмы «Одна любовь».
Однажды летом шестьдесят седьмого года мы с Сергеем Орловым и Михаилом Александровичем Дудиным — одним из ближайших друзей Сергея — ехали, как говорят, «с ветерком» по широкому, гладкому шоссе под Ленинградом, любуясь развертывавшимися между березовыми рощами и мачтовыми соснами лесов светло-голубыми холстами неба. Дудин только что возвратился из своей очередной поездки в Пушкинские Горы, из Михайловского, земли своей обетованной, где, мы знали, ему, как и Сергею в Белозерье, и пишется и отдыхается хорошо. Своим характерным медлительным голосом он рассказывал:
— Зимой ко мне прилетела синичка, и я ей на ветку подвешивал маленькие кусочки сала. Стою у окна, а она совсем рядом садится на веточку, берет передними лапками это сало — и прямо в клюв.
— Слушай, Миша, а на каких лапках она сидела-то, твоя синица? — взрываясь хохотом, спрашивает Сергей.
Все хохочем до слез. У водителя автомашины баранка подпрыгивает в руках.
Улыбается все вокруг: пролетающие мимо разлапистые кроны деревьев, в ярком золоте солнечных бликов листья малинников, изумрудные поляны в коврах одуванчиков и ромашек. Кое-где сквозь деревья прорывается голубизна холодных озер.
Машина продолжает заглатывать длинную ленту разогретого солнцем бетона…
И тут у Сергея, смотрящего вдаль, из души вырывается:
— Красотища-то! Как в кино!
Снова смеемся, но уже с грустинкой. Насколько же стал человек лишен этой прелести — русской природы, частью которой является сам, если видит ее чаще в кино, если краски ее запоминает по киноленте.
Через несколько дней Орлов прочитал свои грустные, теплые тревожные строки:
Как-то в один из дней сентября, накануне двадцатой годовщины форсирования Невы моим батальоном и вступления его в бой на «малой земле» под Ленинградом — на так называемом Невском «пятачке», мы договорились с Сергеем Орловым поехать туда, на это дорогое мне памятное место.
Водитель нашей армейской «Волги» Витя Шарков за сорок минут домчал нас до бывшего поля брани, и мы с Сергеем побрели по редкой длинной траве и бурьяну к берегу Невы, от шоссе, от машины, от оставшегося в ней мальчишки-сержанта Шаркова в нашу память, в наши мальчишеские, лейтенантские, фронтовые дни, до сих пор столь ощутимо пахнущие иногда по ночам кровью и толом. Медленно, шаг за шагом преодолевая заросшие бурьяном ходы сообщения, воронки от бомб и провалившихся блиндажей, спотыкаясь о вылезшие из земли, искореженные ржавые части минометов, гильзы снарядов, проржавевшие каски и колючую проволоку, мы шли к реке. Сергей внимательно слушал сбивчивый от волнения рассказ о кошмаре жестокой битвы за этот Невско-Дубровский плацдарм, пристально всматривался в изрытое сталью поле. А надо сказать, что немало лет на этой земле не росла трава, настолько она была нашпигована железом, пеплом, газойлем и фосфором, светившимся осенними ночами.
На высоком откосе берега мы присели у найденного мною КП полка 20-й дивизии и долго молчали. Затем Сергей запел вполголоса фронтовую любимую песню, написанную Павлом Шубиным, которую на Волховском фронте звали Волховской, на Ленинградском — Ленинградской застольной:
Подумалось: наверное, для глаз посторонних мы представляем странное зрелище — пожилой лысеющий полковник в обнимку с бородатым человеком с всклокоченной рыжей шевелюрой, поющие малоизвестную ныне песню.