Лариса Васильева – Сергей Орлов. Воспоминания современников. Неопубликованное (страница 47)
— Видишь ли, это не просто прекрасное озеро и лежащая на его берегу обнаженная женщина… Для меня, — говорил он, — да и автор картины так это замышлял, эта женщина — кстати, посмотри, фигура ее непропорционально крупна для пейзажа с незатейливым названием «Полдень», — заметил он с лукавой усмешкой, — и весь этот такой русский пейзаж — озеро, лес на горизонте — образ России в ее первородности, изначальности, единстве, величавости и уверенного ее покоя, — буквально втолковывал мне Сергей, приводя в качестве неопровержимости своего толкования картины бессмертное блоковское: «О, Русь моя, жена моя…»
А я уже давно прониклась его настроением, его восприятием картины, только боялась своей репликой нарушить, прервать «поток его доказательств», ибо готовила очерк о нем для «Известий» и скрупулезно — не пропустить бы чего — «собирала материал» о своем герое.
Но он вдруг понял, что на картину я смотрю уже его глазами, и умолк. Мы отошли к другим полотнам, потом снова вернулись к «Полдню».
— А знаешь, — сказал Сергей, — о том, что кончилась война, я узнал вот на таком же, то есть очень похожем на это, озере, — сказал он вдруг, казалось бы, без всякой связи с предыдущим разговором. Но это мне только на миг показалось, что «вдруг» и «без всякой связи», а вообще-то мне трудно припомнить сейчас хоть одну сколь-нибудь обстоятельную, не на бегу, встречу с Орловым, когда так или иначе — в беседе ли, в новых ли стихах — не возникла бы тема Родины, а еще чаще — войны…
Вот и тогда он стал подробно рассказывать мне о своем 9 Мая… Но только совсем недавно я прочла в посмертном его сборнике поэтический рассказ об этом. Он во всех деталях совпадал с тем его рассказом в зале Манежа. Вот эти стихи:
Под стихотворением я с удивлением увидела дату — 1945. Значит, стихи эти были написаны уже давным-давно. Возможно, в тот самый 9-й день мая!
Да, а копию «Полдня», выполненную самим Андреем Мыльниковым, я позже увидела у Орловых дома…
О военных стихах Сергея Орлова написаны десятки статей, рецензий, литературоведческих работ. Лучшие «порохом пропахнувшие строки», которые поэт-воин «из-под обстрела вынес на руках», читатели знают наизусть. Они звучат паролем верности, причастности к народному подвигу, скреплены кровью солдатского братства. Нет, не ошибался Сергей Орлов, писавший:
Грозное дыхание войны, ее беспощадная железная поступь ощущаются во многих его стихах. И вдруг странное признание автора:
Одни подробности? Не правда ли, они озадачивают, эти строки? Ведь Сергею Орлову ни в малейшей мере не было свойственно поэтическое кокетство, и «Что знаю я?..» — это вполне серьезно. Но тогда, каким же образом смог поэт сделать такое глобальное, такое поэтически мощное образное обобщение, как торжественно-трагический реквием «Его зарыли в шар земной…»?
Мне представляется, что дар обжигаться подробностью, дар копить их в своем сердце и в то же время умение в нужный момент оторваться от этой сбереженной памятью детали, подняться над частным фактом и увидеть за ним явление — суть поэтического мировоззрения Сергея Орлова. Хотя предметность, точность детали письма Орлова поразительны. Поэт никогда не типизировал саму деталь, она всегда живет в своей собственной правде и ясности, в своей форме и краске. И потому он не считал деталь прозаизмом, не боялся ввести ее в поэтический ряд произведения. И когда из накопленных, трепещущих жизнью деталей в поэтическом сознании художника рождался образ глобального значения, он поистине обретал философское звучание. Это относится и к хрестоматийному «Его зарыли в шар земной…», и ко многим другим произведениям поэта.
Мне вспоминается один интересный разговор с поэтом. После какого-то совещания в Союзе писателей РСФСР Орлов попутно на машине подбрасывал меня в редакцию. Не помню уже как, но разговор зашел о предметности в поэзии.
— Помнишь у Блока это? — И он процитировал: — «Неужели и жизнь отшумела, отшумела, как платье твое?»
Я кивнула: конечно, помню.
— А тебе не показалось странным это «шумящее» платье?
— Я как-то не задумывалась над этим. Шелковое, наверное, было, шелестело, — отшутилась я.
— А вот и нет, — сказал он весело. — Я сравнительно недавно узнал, что во времена Блока шили «платья с шумом», то есть на специальной подкладке, чтобы оно шуршало. Видишь, как от шумящего платья поэт перешел к образу — к отшумевшей жизни. И какую грусть этот образ оставляет в душе… Вообще предметность, конкретность, точность обстановки, детали, преображающиеся в поэзии в образность, меня, еще мальчишку, поразили в Михайловском, где я мгновенно не только вспомнил, но воочию увидел пушкинские строки. А вот сейчас это редко встречается в поэзии. Боимся мы, что ли, точности? И тем отраднее мне было читать у Смелякова стихотворение «Возвращение». Мы вместе со Смеляковым были в Монголии, и я видел ту самую типографию многотиражки, вся обстановка которой, с запахом типографской краски, с мокрыми гранками, с лозунгами на стенах, на миг вернула Смелякову настроение, ощущение его юности.
От детали — к образу. Этой формулой, на мой взгляд, можно было бы определить в целом поэтический почерк Сергея Орлова. И его признание «Я знаю лишь подробности одни» воспринимается как накопленные, правда в огромном количестве, крупицы жизненного опыта, как тот строительный поэтический материал, из которого он создавал свои произведения.
Главным лирическим героем Сергея Орлова был советский воин, показанный поэтом во всей простоте, тяжести и величии его повседневного ратного подвига. Таким мы видим его и в последних книгах поэта: «Мой лейтенант», в посмертном сборнике «Костры». Назвав книгу «Мой лейтенант», Орлов тем самым как бы намеренно отстранял себя — поэта — от того лейтенанта, которого так хорошо знал, судьбе, опыту, совести которого так доверял. Поэт будто пристально вглядывался в легендарные будни войны, вслушивался в такой знакомый голос лейтенанта. А тот будоражил память, воскрешал прошлое, рассказывал, как приказывал:
Да, поистине, поэзия — это, прежде всего, биография чувств. Вот перевернула заключительную страницу последней книжки стихов Орлова «Костры», и в душе и перед глазами всплывают встречи, разговоры с поэтом, не только давние, но и те, что состоялись буквально чуть ли не накануне его смерти. Вздрагиваешь, натолкнувшись на иные строки, потому что вспоминаешь, как, при каких обстоятельствах и с какой интонацией, с каким выражением глаз рассказывал он о том, над чем думал, чем полнилась и болела его душа и что позднее отлилось вот в эти самые строки, которые теперь перед глазами.
Я помню его горестный пересказ того, что поведала ему его друг и соратница по войне и по перу Юлия Друнина. О лесном партизанском госпитале в Крыму, о том, как по доносу предателя он был обнаружен карателями и зверски вырезан гитлеровцами. Сергей рассказывал об этом так потрясенно, будто это злодейство совершилось только что и на его глазах! «Я обязательно напишу об этом, — говорил он. — Я уже попросил на это разрешение у Юли, ведь это она открыла этот факт, это ее тема!»
В книге «Костры» стихотворение об этом, с посвящением «Юлии Друниной», — одно из последних.
Тема смерти на войне — куда же от нее денешься? — проходит так или иначе через большинство стихотворений этого цикла. Но рядом с ней, господствуя над ней, светло звучит тема жизни. Уже в ранних военных стихах — как надежда, как вера в ее неистребимость, как образ будущего завоеванного мира на Земле: