Лариса Васильева – Сергей Орлов. Воспоминания современников. Неопубликованное (страница 40)
…После короткого, глубокого вздоха начинается это стихотворение:
В стихах этих, как и всегда у Орлова, нечто обыденное, не побоюсь сказать, трогательно-привычное — лишь сигнал для внутренней настройки, которая подхватываем поэта, подымает его на крыльях воодушевления — выше, выше… И уже не с колокольни, откуда открываются голубоватые от тумана окрестности Вологды, а с какой-то иной высоты видятся ему пути-дороги нашего фронтового поколения.
…Что я могу еще добавить к этим стихам?.. А только то, что в августе семьдесят восьмого года на старинном здании, стоящем возле Софийского собора, возле крепостной стены, появилась табличка: «Улица Сергея Орлова». Нет прекраснее места в родной Вологде, и нет теперь для меня более памятного, чем этот береговой обрыв.
В пятьдесят четвертом году Сергей Орлов приехал заканчивать высшее образование в Литературный институт имени Горького. Между тем наступили зимние холода, а постоянного жилья у Орлова не было: ездить на пригородных поездах в Переделкино, где в бывших дачах располагались комнаты студенческого общежития, он не хотел, да и не мог по состоянию здоровья. Вот и ютился то за ситцевой занавеской в коммунальной квартире где-то возле Белорусского вокзала, то жил в номерах, то приезжал ночевать ко мне на Крестьянскую заставу. «Мы живем на Крестьянской заставе…» — начиналась наша песня, сочиненная в дороге. Нынче не сохранилось ни названия этого старого московского района, ни домов и домиков с неизменными вязами под окнами, закрытыми парадными подъездами, печками, облицованными кафелем. От бывшей Крестьянской заставы теперь идет Волгоградское шоссе — многоквартирные дома, обширнейшие пустыри для новых застроек.
В одном из домов по Новоселенской улице у меня была крохотная комнатка, которую мне предоставили родители моего друга Всеволода Назарова, погибшего в марте сорок пятого года в Венгрии. И хотя Елена Дмитриевна и Андрей Захарович каждый день топили печь, облицованную все тем же старинным кафелем, в комнатке было более чем прохладно. Однажды ночью у Орлова даже волосы примёрзли к металлической спинке кровати, о чем он не раз вспоминал в дружеском кругу. Но как студент Сергей Орлов имел множество льгот, вернее, получилось так, что он сам себе устроил свободное посещение занятий. Ибо и в ту пору он уже был известным поэтом, одним из лучших среди фронтовиков. Его творческая активность в домике на Крестьянской заставе была исключительно велика — он создавал третью книгу стихотворений «Городок», которая мне чем-то напоминала «Районные будни» Валентина Овечкина. И Сергей радовался этому сравнению. В одном из очерков, посвященных его творчеству, мне доводилось писать, что после поэтического монументализма, запечатленного в сборнике «Поход продолжается», поэт вдруг как-то светло и дружелюбно оглянулся вокруг. Он всмотрелся в тихий северный район, в его будни, в его людей — «министров поля и реки». И с грустью заметил, что только родной городок «не растет, не строится, как надо…»:
Но жизнь этого, как бы раньше сказали, заштатного городка полна чудес и удивительных людей. Когда Сергеем уже было написано стихотворение о «маленьком, смешном и популярном» фотографе, я во время нашей полуночной беседы рассказал, что однажды из громкоговорителя в некоем районном центре мне довелось услышать довольно-таки странное объявление — диктор сообщил, что по заявкам товарищей радиослушателей будут передаваться русские народные песни в исполнении… нет, не знаменитой на весь мир певицы, а работницы местной промкооперации. Через некоторое время Орлов читал мне свое новое стихотворение «Шура Капарулина поет…».
Замечу, что именно там, на Крестьянской заставе, я имел возможность видеть, как работает Сергей Орлов над своими стихами. Он их, по собственному выражению, «вытаптывал», он сочинял их на ходу, он переворачивал в уме одну и ту же строчку множество раз, а затем заносил строки и строфы на первый же попавшийся листок бумаги. В то время он не вел тетрадей, но я помню про листочки из блокнота, из тетрадки, я помню даже бумажную салфетку со стола ресторана ЦДЛ, на которой довольно четким округлым почерком, с отдельно стоящими друг от друга буквами, было написано какое-то стихотворение. Иные слова были перечеркнуты, но стихотворение было видно почти что сразу. Позднее, когда мне довелось заниматься творчеством Есенина, я не мог не поразиться этим сходством и почерка, и самого творческого процесса: ведь Есенин тоже сочинял стихи в уме, а затем почти готовые записывал на первый же попавшийся клочок бумаги. Вообще в Орлове меня часто поражало что-то воистину есенинское — его удивительно легкая походка, его врожденная артистичность, которая угадывалась и в жестах, и в манере поведения, его феноменальная память не только на свои стихи, но вообще на стихотворные тексты, наконец, его умение говорить так, что за словесным образом угадывался и второй и третий смысл… Сергей Орлов много читал, но отнюдь не по институтским программам. Нет, читал он быстро и только то, что было ему внутренне необходимо. Когда однажды он пришел со мною в Публичную библиотеку, где я проводил все дни и вечера, то через какое-то время он откровенно заскучал в этом огромном, ярко освещенном, заполненном шорохом страниц зале и тихо-тихо и как-то незаметно исчез.
…За стихотворный цикл, опубликованный в журнале «Огонек», Сергею Орлову была присуждена ежегодная премил журнала. По-моему, это была его первая литературная премия. Ранним январским утром мы приехали в здание комбината «Правды», но не столько за экземпляром журнала, сколько за гонораром. И потом долго и чинно завтракали в ресторане гостиницы «Москва». Сергей читал «Соловьиху» Бориса Корнилова, которого превосходно знал с довоенной поры. И так хорош был этот долгий и дружеский завтрак, эти белоснежные скатерти, этот хрусталь на столе, что нас не страшил даже жгучий январский ветер, который ожидал на улице.
Я на ощупь протянул руку к телефонной трубке и сразу же узнал Сергея Орлова.
— Слушай, как называли между собою солдаты немецкий автомат?
— А полегче у тебя ничего другого не нашлось?
— Я серьезно спрашиваю, — Сергей начинал сердиться. — Не могу вспомнить… «шмассер»… «шмайссер»…
За окном, серел осенний рассвет, и в этом зыбком, скользящем и призрачном свете здание новостройки, возвышающееся напротив, казалось, медленно, как океанский теплоход, вплывало в маю квартиру.
— Ты что? — Нетерпение Сергея росло. — Пропал куда-то… Хочешь, я тебе весь стишок прочитаю?.. Сам все поймешь…
И деловым тоном начал читать стихи, которые обдумывал, надо полагать, не одну ночь и которые сразу же отбросили меня назад, в огненные сороковые.
Днем я никак не мог избавиться от смутной тревоги, внушенной мне этим новым стихотворением Сергея. Садился ли в троллейбус, заходил ли в Союз писателей, протискивался ли в вагон метро, временами — среди всей этой деловой суеты и человеческого многолюдья — я погружался в стихотворные строки. И хотя ни одной я не запомнил наизусть, они жили во мне зримыми образами, вернее — видениями. Вот я видел прозеленевший — в уродливых шишках и наростах — старокрымский лес, вот ручей в ложбине, слабо окрашенный кровью раненых партизан, кровью медсестры, которая только что стирала в этом ручье бинты…
Вначале мне показалось, что Орлов в давнем фронтовом эпизоде еще раз выразил свою главную творческую идею: все безвестное воистину величаво, если величавы и возвышенны цели, во имя которых гибнет человек. Но постепенно мне стало раскрываться и нечто иное. И я подивился душевной силе и личному мужеству Сергея Орлова, ибо он выразил в этих стихах и нестерпимо жгучее чувство беззащитности перед чем-то неотвратимым, я бы сказал, роковым… Орлов не хотел успокоительных слов — память войны не позволяла ему солгать в главных «проклятых» вопросах человеческого существования. Орлов не щадил себя, но он щадил близких и друзей, которых не всегда посвящал в эти свои мысли, которые, вероятно, возникали в нем помимо воли. Его духовный мир был необычайно сложен, и были у него тайны, которые он поверял только стихам.
Некоторые поэты, желая восславить героизм наших современников, вольно или невольно подменяют эстетические понятия «возвышенного» понятием «поразительного». И создают стихи, действительно поражающие внутренней пустотой. Орлов никогда не смешивал эти понятия. Напротив, он был твердо убежден, что поэзия не должна поражать других ни внешними эффектами, ни громкими и пустыми словесами. Однако его воин «без званий и наград» покорил сердца множества множеств не только этой своей рядовой судьбой, не и необыкновенной, «планетарной» славой.