Лариса Черкашина – «Да здравствует солнце!..» Пушкин и его земной мир (страница 5)
Видимо, сравнение своенравной красавицы с дикой кобылицей долго занимало поэта. Много позднее женатый Пушкин отправляет в «С. – Петербург у Прачечного мосту на Неве в доме Баташева» из Михайловского такое вот наставительное письмо: «Милая моя женка, есть у нас здесь кобылка, которая ходит и в упряжке и под верхом. Всем хороша, но чуть пугнет её что на дороге, как она закусит поводья, да и несёт вёрст десять по кочкам да оврагам – и тут уж ничем её не проймёшь, пока не устанет сама. Получил я, ангел кротости и красоты! письмо твоё, где изволишь ты, закусив поводья, лягаться милыми и стройными копытцами, подкованными у Mde Katherine[1].
Надеюсь, что теперь ты устала и присмирела. Жду от тебя писем порядочных, где бы я слышал тебя и твой голос – а не брань, мною вовсе не заслуженную, ибо я веду себя как красная девица».
Да, Александр Сергеевич уподобил свою милую Наташу молодой пугливой кобылке, и, думается, тем не обидел её, – напротив, польстил женскому самолюбию. Но ведь и сам Пушкин удостоился некогда схожего сравнения! Вот как, живописуя «пылкость и сладострастие африканской его крови», Сергей Комовский, прозванный лицеистами «Лисой», а также «Смолой» за свои несносные «душеспасительные» поучения, вспоминал однокашника: «Пушкин до того был женолюбив, что, будучи ещё 15 или 16 лет, от одного прикосновения к руке танцующей, во время лицейских балов, взор его пылал, и он пыхтел, сопел, как ретивый конь среди молодого табуна».
…Некогда Гоголь нашёл все объясняющие слова: «И как верен его (Пушкина) отклик, как чутко его ухо! Слышишь запах, цвет земли, времени, народа. В Испании – он испанец, с греком – грек…» И вновь стихотворная дань великому греку, – воскрешение одной из его славных од.
«Из Анакреона» – сей поэтический отрывок Пушкин мнил включить в «Повесть из римской жизни», и предваряли его такие строки: «Солнце клонилось к западу; я пошёл к Петронию. Я нашёл его в библиотеке. Он расхаживал; с ним был его домашний лекарь Септимий. Петроний, увидя меня, остановился и произнёс шутливо…»
Нет, не зря умница Зинаида Волконская, «царица муз и красоты», с восторгом вопрошала поэта, воздав заодно хвалу и Надежде Осиповне: «Кто она, та мать, зачавшая человека, чей гений – вся сила, всё изящество, вся непринуждённость; кто – то дикарём, то европейцем, то Шекспиром и Байроном, то Ариосто, Анакреоном, но всегда Русским».
И если Пушкин – «русский Анакреон», то сам древний пиит не есть ли «греческий Пушкин»?! Истинно, поэты «родня по вдохновенью», хоть, казалось, и разделены глухою стеною столетий.
«На золотом аргамаке»
Княгине Волконской вторит «Языков вдохновенный», воспевая памятные приезды Пушкина в Тригорское, в дом добрейшей Прасковьи Александровны Осиповой и её дочерей-барышень Анны и Евпраксии Вульф:
Забытым ныне словом «аргамак» именовали прежде жеребцов восточных кровей. Именно так на Руси принято было называть породистых восточных, да и горских лошадей: горячих красавцев-ахалтекинцев, полных конской грации арабских скакунов, быстроногих «кабардинцев».
Но что за рыжий аргамак, поразивший воображение Языкова, был тогда под седлом у Пушкина? Уж не узнать. Быть может, среднеазиатский золотой рысак, чья родословная теряется в глуби веков? Именно этот аргамак, золотисто-рыжего окраса с высоко-горделивой посадкой головы, славящийся лёгким быстрым бегом, поражал знатоков своей удивительной лошадиной статью. Верно, на какой-либо рукописной странице пушкинской рукой запечатлён и сей горделивый аргамак?
Но золотой гривой много ранее одарён и сказочный верный конь:
Конь, это красивое и сильное животное, наделён в пушкинских стихах особым философским смыслом. Управлять собственной жизнью, равно как непокорным конём, – возможно ли? Вот мысли, что приходят на ум герою- французу Андрею Шенье за минуты до неминуемой казни:
На той же рукописной странице, где явились эти строки, поэт в задумчивости набросал несколько конских голов, и одну из них весьма необычную, – вписав в неё собственный профиль, словно сим оригинальным автопортретом желая «сродниться» с лошадью.
Урок царям
Править мудро царством не сродни ли искусству выездки строптивого жеребца?!
Коль не в силах сдержать коня, самодержец ослабит поводья, – жди беды. Это ли не толкование тех кровавых народных смут, что не раз терзали Русь? Вот и Борис Годунов в царских палатах внимает тем увещеваниям боярина Басманова.
Однако государева власть, та самая «железная узда», смертельна порой и для царя-наездника, – не эта ли мысль заключена в рисунке Пушкина: вздыбившийся осёдланный конь на скале, над разверзнувшейся бездной, но уже без августейшего всадника?! А коль упущены из рук бразды правления, то и придавленная было конским копытом змея осторожно поднимает свою ядовитую голову. Набросок петербургского памятника Петру, но без самого императора, затерялся меж черновых строк поэмы «Тазит» как плод раздумий поэта…
Конь, сбросивший своего царственного седока, – сколь многие умы занимал сей странный пушкинский рисунок, и сколь по-разному толковался скрытый в нём тайный смысл! Вздыбившийся над обрывом конь как символ новой России, но России без Петра Великого… Или то было неким грозным посылом будущим Романовым?!
Но сам бронзовый Пётр вот уже четвёртое столетие сдерживает своей мощной дланью бронзового скакуна:
Покрывало с памятника работы парижанина Фальконе, что на Сенатской площади, с великими торжествами, при параде гвардейцев и пальбе из гладкоствольных ружей-«фузей», в присутствии августейшей самодержицы Екатерины II, спало в августе 1782-го. Сам ваятель так мыслил о своём творении: «Монумент мой будет прост… Я ограничусь только статуей этого героя, которого я не трактую ни как великого полководца, ни как победителя, хотя он, конечно, был и тем и другим. Гораздо выше личность созидателя-законодателя…»
Император Пётр, в лавровом венце, в героическом античном одеянии, восседает на горячем жеребце, одной рукой сдерживая коня, а другую простирая вдаль, в будущие века. Но под царём-исполином не изукрашенное богатое седло, а простая медвежья шкура с безжизненно повисшей лапой с когтями, – уж не символ ли то старой поверженной и растерзанной допетровской Руси?! Иль, быть может, французу Фальконе ведомо было, что в славянской культуре медвежья шкура почиталась оберегом от злых духов?