18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Лафкадио Хирн – Душа Японии (страница 30)

18

Необходимо заметить, что улыбки требует не только этика, но до некоторой степени и эстетика. Отчасти в основе ее лежит та же идея, которая в греческом искусстве управляла выражением страдания. Но все-таки улыбка в гораздо большей степени этична, чем эстетична, — это мы увидим сейчас.

Из первоначального главного этикета улыбки развился второстепенный, часто вызывающий в иностранцах самое ложное толкование японской души. Национальный обычай требует с улыбкой сообщать о печальном, даже потрясающем событии. Чем горестнее обстоятельства, тем выразительнее улыбка; а если случай особенно трагичен для передающего, то нередко улыбка переходит в тихий нежный смех. Мать, потерявшая первенца, горько рыдает во время погребальных церемоний; но если она у вас служит, то вероятно сообщит вам о своей потере с улыбкой. Она разделяет мнение буддийских жрецов, что есть время для смеха, как есть время для слез.

Долго я сам не понимал, как люди, только что потерявшие любимого, близкого человека, могут сообщать о его смерти со смехом. Но смех этот — вежливость, доведенная до высшей грани самозабвения; смех этот говорит: «Вы по своей доброте сочтете это печальным событием, но не сокрушайте своего сердца таким пустяком; простите, что необходимость заставляет меня нарушить закон вежливости и заговорить об этом».

Ключ, раскрывающий тайну непонятнейшей из улыбок, — это японская вежливость. Слуга, которому за проступок грозит увольнение со службы, падет ниц и с улыбкой просит прощения. Улыбка эта не дерзка, не бесчувственна, наоборот, она говорит: «Будьте уверены, что я проникнут справедливостью вашего просвещенного приговора, что я сознаю всю тяжесть моего проступка; но мое горе и мое бедственное положение дают мне надежду, что моя недостойная мольба о прощении будет услышана вами».

Мальчик или девочка, уже стыдящиеся детских слез, принимают наказание с улыбкой и словами: «В моем сердце нет недоброго чувства; я заслуживаю гораздо худшего».

И курумайя, ударенный моим другом, улыбался по той же причине; и мой друг бессознательно понял это, потому что улыбка курумайя его тотчас же обезоружила: «Я очень виноват перед вами, ваш гнев справедлив, я заслужил удар, и поэтому во мне нет злобы на вас», — говорила эта улыбка.

Но несправедливости не перенесет спокойно даже самый бедный, самый кроткий японец; это необходимо понять. Его внешняя покорность главным образом основана на нравственном чувстве. Иностранец, которому вздумается ударить японца в порыве заносчивости, без повода, скоро убедится в своей роковой ошибке. Японцы не шутят, и за такие грубые поступки многие уже поплатились жизнью.

Однако несмотря на все вышеизложенные объяснения, случай с японской служанкой должен все-таки казаться непонятным. Впрочем, лишь потому, что рассказчица не заметила или упустила из вида некоторые факты. В первой половине рассказа все, кажется, ясно: сообщая о смерти мужа, молодая служанка улыбалась, согласно упомянутому выше этикету. Но совершенно невероятно, чтобы она по собственному побуждению обратила внимание хозяйки на содержание урны. Очевидно, она достаточно знала японский этикет вежливости, потому что улыбнулась, сообщая о смерти мужа; и этот же этикет должен был ее удержать от неприличия второго поступка. Показать урну она могла лишь по требованию хозяйки, — действительному или предполагаемому. И при этом, конечно, послышался нежный смех, всегда сопровождающий неизбежное исполнение печального долга или вынужденное мучительное объяснение. Я думаю, ей пришлось удовлетворить праздное любопытство хозяйки. Ее улыбка или смех говорили, быть может: «Да не взволнуются ваши драгоценные чувства моим недостойным сообщением; с моей стороны, право, очень нескромно даже по вашему милостивому повелению упоминать о таком презренном обстоятельстве, как мое горе».

Но нельзя считать японскую улыбку чем-то вроде sourire fige, чем-то вроде постоянной маски, скрывающей душу. Наравне с другими вопросами этикета и здесь действует известный закон, различный для различных слоев общества. Старые самураи в общем не были склонны улыбаться при каждом удобном случае: они приберегали свою любезность для лиц высокопоставленных или проявляли ее в тесном семейном кругу; по отношению к подчиненным они, очевидно, держали себя величественно и строго. Торжественный облик синтоистского духовенства общеизвестен; а суровость законов Конфуция в течение столетий отражалась на внешности чиновников и правительственных лиц. Издревле дворянство проявляло еще более гордую сдержанность, и торжественность росла с каждой ступенью рангов, — все выше до того страшного церемониала, которым был окружен Тенши-сама (микадо), лика которого ни один смертный не должен был видеть.

Но в частной жизни обращение даже высокопоставленных лиц отличается любезной непринужденностью; и если не считать некоторых исключений, на которые современная мода наложила свой отпечаток, мы видим и в наше время, что дворянин, судья, верховный жрец, министр, офицер в промежутках между исполнением служебных обязанностей дома еще считаются с требованиями очаровательной древней вежливости.

Улыбка, озаряющая разговор, — лишь одно из проявлений этого этикета вежливости; но чувство, символом которого служит улыбка, играет огромную роль. Если у вас случайно есть образованный друг-японец, оставшийся еще верным духу своей нации, нетронутый современным эгоизмом и не подпавший под чужое влияние, то вы можете на нем изучить главные социальные черты всего народа. Вы заметите, что он почти никогда не говорит о себе; на ваши упорные вопросы о его личных делах он с учтивым поклоном постарается ответить как можно короче и неопределеннее. Но со своей стороны он подробно будет расспрашивать о вас, будто ваши мнения, мысли, даже незначительные подробности повседневной жизни его глубоко интересуют. И никогда он ничего не забудет из того, что когда-либо узнал от вас. Но его любезное, сочувственное любопытство имеет свои строгие границы, — быть может, и его наблюдательность. Он никогда не затронет вашего больного места и останется слепым и глухим ко всем вашим маленьким слабостям. Он никогда не будет хвалить вас в лицо, но и смеяться не будет над вами, не будет осуждать вас. Он вообще никогда не критикует личности, а лишь последствия поступков. Если вы обратитесь к нему за советом, он никогда не будет критиковать ваших намерений, — самое большее, если он соблаговолит вам указать иную возможность, приблизительно в следующих осторожных выражениях: «Быть может, для вашей непосредственной выгоды было бы полезнее поступить так-то или так-то».

Если необходимость заставит его говорить о другом, он никогда не заговорит прямо о данном лице; своеобразным окольным путем он приведет и скомбинирует все достаточно характерные черты, чтобы вызвать нужный образ. Но вызванный им образ пробудит только интерес и хорошее впечатление. Этот косвенный способ говорить о ком-либо совершенно соответствует школе Конфуция.

«Даже, если ты убежден в правоте своего мнения, — говорит Ли-Ки, — никогда не высказывай его».

Возможно, что в вашем друге найдется еще много других черт, непонятных без некоторого знакомства с китайскими классиками. Но, и не зная их, вы скоро убедитесь в его нежной деликатности по отношению к другим, в его приобретенном воспитанием самоотречении. Ни один цивилизованный народ не постиг так глубоко тайны счастья, как японский; ни один не проникся так глубоко той истиной, что наше счастье должно быть основано на счастье окружающего нас, следовательно, на самоотречении и долготерпении.

Поэтому в японском обществе не процветает ни ирония, ни сарказм, ни язвительное остроумие. Я могу даже сказать, что в культурном обществе этого не встретишь никогда. Неловкость не осмеют, не осудят, экстравагантность не вызовет пересудов, невольная погрешность не подвергнется насмешке.

Правда, в этой закоснелой в оковах китайского консерватизма этике индивидуальность подавлена идеями. А между тем именно этой системой можно было бы достигнуть наилучших результатов, если только ее расширить и урегулировать более широким вниманием социальных потребностей, научным признанием важной для умственной эволюции свободы. Но так, как она велась до сих пор, она не способствовала развитию индивидуальности, наоборот, пыталась подогнать всех под один уровень, царящий и поныне. Поэтому иностранец, живущий в глубине страны, не может не тосковать иногда по ярким крайностям европейской жизни, по более глубоким радостям и страданиям, по более тонкому и чуткому пониманию. Но эта тоска охватывает его лишь иногда: интеллектуальный недочет в избытке вознаграждается невыразимой прелестью общественной жизни. И тот, кто хотя отчасти понимает японцев, не может не признать, что они все еще тот народ, среди которого легче жить, чем где-либо.

Я пишу эти строки, а в моем воспоминании восстает один вечер в Киото.

Проходя в толпе по улице, залитой сказочным ослепительным светом, я немного отошел в сторону, чтобы ближе рассмотреть статую Джизо перед входом в маленький храм. Статуя изображала Козо (Аколита), прекрасного мальчика с улыбкой обожествленного реализма. Пока я стоял, погруженный в созерцание, ко мне подбежал маленький мальчик лет десяти; он сложил руки, склонил головку и несколько минут молча молился перед изображением божества. Он только что расстался с товарищами, и на его разрумянившемся лице лежал еще отблеск радостного оживления, вызванного играми. Его бессознательная улыбка была так похожа на улыбку каменного ребенка, что он казался близнецом его. Я подумал: «Эта каменная и бронзовая улыбка не простое подражание: буддийский художник создал символ — ключ к пониманию национальной улыбки».