Лафкадио Хирн – Душа Японии (страница 12)
Во время таких пешеходных экскурсий возникло большинство великолепных альбомов с пейзажами и жанром, свидетельствующих лучше чего-либо другого о том, что только японец способен воспроизвести японский пейзаж. Если сродниться с японской интерпретацией местной природы, иностранные попытки на том же поприще покажутся нам необыкновенно плоскими и бездушными. Западный художник дает реальное воспроизведение того, что он видит, но не больше. Японский же художник передает то, что он чувствует: настроение времени года, какого-нибудь мгновения или места. Его произведение проникнуто гипнотической силой, которою редко обладает западное искусство. Западный художник воспроизведет мельчайшие детали, а его восточный собрат скроет или идеализирует деталь: его дали тонут в тумане, виды окутаны облаками, его впечатление становится воспоминанием, в котором живо только его настроение, а из виденного лишь своеобразность и красота. Он проявляет необычайную фантазию, разжигает ее, усиливает ее жажду очарования, на которое он лишь намекает мимолетным, как молния, намеком. Но таким намеком он способен, как чародей, вызвать в зрителе ощущение известного времени, характерную особенность места. Он скорее художник воспоминаний и ощущений, чем резко очерченных линий; в этом тайна его изумительной власти, которую только тот может вполне оценить, кто сам созерцал природу, вдохновившую художника.
Прежде всего он совершенно безличен: его человеческие фигуры лишены всякой индивидуальности, но они неоценимы как типы, олицетворяющие характерную особенность известного класса людей: вот наивное любопытство крестьянина, девичья застенчивость, геройство воина, самоуверенность самурая, забавная, прелестная неловкость детства, покорная кротость старости.
Путешествия и наблюдения породили это искусство, оно никогда не было тепличным растением.
Много лет назад один юный художник совершил пешком горное путешествие из Киото в Иеддо.
В те времена было еще мало дорог, да и те были так плохи и путешествие было так затруднительно, что существовала пословица: «Каваии ко ни ва таби во сасэ ио» — «избалованного ребенка надо отправить путешествовать».
Но страна была такая же, как теперь. Те же кедровые и сосновые леса, те же бамбуковые рощи, те же деревни с высокими, крытыми рогожей кровлями, те же рисовые поля, террасами поднимающиеся вверх, с мелькающими кое-где большими желтыми соломенными шляпами крестьян, наклоненными до земли. И на перекрестках те же статуи бога Джизо улыбались странникам, идущим на богомолье. И в те времена, как теперь, голые загорелые дети возились в мелкой реке, и все реки радостно улыбались высокому солнцу.
Молодой художник не был «Каваии-ко». Он уже много путешествовал, был закален трудностями и суровыми ночлегами и не терялся ни в каком положении. Но на сей раз он как-то вечером после заката очутился в стране, которая казалась такой дикой и далекой от всякой культуры, что он уже потерял надежду найти ночлег. Желая сократить дорогу через горный перевал, он заблудился.
Была безлунная ночь, и тени сосен еще больше затемняли все вокруг. Местность, куда он забрел, казалась совершенно безлюдной. Не было слышно ни звука, только ветер шумел иглами сосен, да раздавался непрестанный трезвон кузнечиков. Спотыкаясь на каждом шагу, он шел дальше в надежде достигнуть берега реки и вдоль ее добраться до какого-нибудь селения.
Вдруг широкий поток пересек его путь; бурные воды катились меж скал и падали в горное ущелье. Невозможно было дальше идти, и юноша решил взобраться на ближайшую сосну, чтобы оттуда поискать хоть признака человеческой жизни. Но и с высоты он не увидел ничего, кроме сплошных гор и холмов.
Приходилось мириться с мыслью провести ночь под открытым небом. Но вдруг в некотором отдалении у подножия холма показался одиноко мерцающий желтый огонек, вероятно светящийся из какого-нибудь жилья. Он побрел по направлению огонька и скоро достиг маленького домика, очевидно крестьянской усадьбы. Огонек проникал сквозь щель закрытой ставни. Художник ускорил шаги и постучал у ворот.
Он несколько раз тщетно стучался и звал; наконец в доме что-то зашевелилось, и женский голос спросил, что ему нужно. Голос был необыкновенно мелодичен, и речь невидимой женщины поразила его: она говорила на утонченном языке столицы. Сказав, что он, странствующий художник, заблудился в горах, он попросил, если возможно, ночлега и немного еды; в крайнем случае он был бы благодарен и за указание, как достигнуть ближайшей деревни; он присовокупил, что за проводы мог бы вознаградить. Женщина со своей стороны предложила ему несколько вопросов и выразила удивление, что дом можно было видеть с указанной стороны. Но очевидно его ответы рассеяли в ней всякое подозрение, потому что она решительно произнесла:
— Сейчас я приду; вам было бы трудно сегодня достигнуть деревни; к тому же дорога опасна.
Скоро ставни дверей раскрылись и на пороге появилась женщина с бумажным фонарем, который она так приподняла, что свет его падал на гостя, оставляя в тени ее собственное лицо. Молча и внимательно осмотрев его, она коротко сказала:
— Подождите, я принесу воды.
Она принесла таз с водою, поставила на пороге и дала гостю полотенце. Он снял сандалии и смыл с ног дорожную пыль; после этого хозяйка ввела его в хорошенькую комнату, которая, казалось, занимала весь домик, за исключением маленькой кухни. Она постелила перед ним бумажный ковер и поставила жаровню.
Только теперь он мог рассмотреть свою хозяйку, и ее красота поразила его. Она была старше его года на три-четыре, но ее юность и красота были еще в полном расцвете; очевидно, она была не крестьянкой. Тем же нежным, мелодичным голосом она сказала ему:
— Я теперь одна и никогда здесь не принимаю гостей. Но вам было бы опасно ночью продолжать путь. Хотя по соседству и есть несколько хижин, но вам не найти их одному в темноте. Лучше всего, если вы до утра останетесь здесь. Вам, конечно, будет не очень удобно, но постель я все-таки могу предложить вам. Вы, конечно, проголодались; но, к сожалению, у меня лишь несколько шоджин риори, и то не из лучших; уж не взыщите!
Усталому и голодному страннику это предложение пришлось весьма по душе. Молодая женщина зажгла огонь, молча приготовила несколько блюд — растительных, местного приготовления — и поставила все это перед ним с извинением за бедность трапезы. Но пока он ужинал, она почти ни слова не говорила, и ее сдержанность смущала его. На вопросы, которые он решался предлагать ей, она отвечала односложно или только немым наклонением головы; тогда и он скоро умолк.
Он заметил, что маленький домик блестел чистотой, как зеркало, и посуда была безупречно чиста. Немногие простые предметы, расставленные в комнате, были очень изящны. Раздвижные двери гардероба и буфета, хотя из простой белой бумаги, были покрыты великолепными китайскими рисунками, изображавшими, по законам этого декоративного искусства, любимые темы поэтов и художников: весенние цветы, горы и море, летний дождь, небо и звезды, луну, реку и осенний ветер. У одной стены стояло нечто вроде низкого алтаря, на нем буцудан; сквозь отворенные крошечные лакированные дверца виднелась дощечка в память умершего; перед нею, среди полевых цветов, горела лампадка. Над этим алтарем висело необыкновенно ценное изображение богини милосердия с луною вместо ореола.
Когда юный художник окончил трапезу, хозяйка сказала ему:
— Я не могу предложить вам хорошей постели, да и занавеска от москит только бумажная. Этой постелью и занавеской я обыкновенно пользуюсь сама, но нынче ночью у меня много дела и мне некогда будет спать. Поэтому прошу вас устроиться по возможности удобно.
Он понял, что по какой-то таинственной причине она была здесь совершенно одна и искала любезного предлога, чтобы предоставить ему единственную постель. Он всеми силами старался отклонить ее чрезмерное гостеприимство, уверяя, что он прекрасно заснет на голом полу и что москиты ничуть не помешают ему. Но она тоном старшей сестры настаивала на своем, повторяя, что у нее действительно дело, что он ее ничуть не стесняет, но что от его рыцарского чувства она ждет, что он предоставит ей поступать, как ей заблагорассудится. После этого отказываться было невозможно. Она расстелила подстилку, принесла деревянную подставку под голову, повесила бумажную занавеску от москитов, заставила постель большой ширмой и пожелала ему доброй ночи. По тону он ясно понял, что ей хочется скорее остаться одной. Он так и поступил, но совесть продолжала мучить его за весь труд и беспокойство, которые он причинил ей, хотя и против собственной воли.
Хотя молодому человеку было очень неприятно, что его хозяйка жертвовала ночным покоем ради него, однако он испытал истинное блаженство, когда ему наконец удалось вытянуться и расправить усталые члены. Не успел он положить голову на подушку, как сон одолел его и прогнал все сомнения.
Но скоро его разбудил странный шорох, похожий на быстрые неровные шаги. У него мелькнула мысль, что разбойники напали на домик. За себя ему нечего было бояться, потому что ему нечего было терять. Он боялся только за милую женщину, выказавшую ему столько заботы. В бумажной занавеске от москит было два маленьких четырехугольных кусочка коричневой сетки; через одну из этих дырочек он старался выглянуть. Но между ним и тем, что происходило в комнате, стояли высокие ширмы. Он хотел уже крикнуть, но тотчас же понял, что в случае действительной опасности было бы неосторожно выдать свое присутствие раньше, чем узнать, в чем дело. Всполошивший его шорох продолжался и становился все таинственнее. Он решил пойти навстречу опасности и, если нужно, отдать жизнь за свою хозяйку.