Кузьма Петров-Водкин – Пространство Эвклида (страница 30)
Последний прохожий, которого я запомнил, был в светлой паре с портфелем и с тросточкой. Полновесный господин. Он беззаботно шалил тростью, пока не ударился в меня глазами: лицо его мгновенно освирепело, он выдохнул воздух и свернул на другую аллею…
Лейпциг — мировой издательский центр! — вспомнил я и почему-то даже привскочил от удовольствия на скамейке.
Какое мне было дело в эту минуту до издательств, но какие-то книжные ассоциации вздыбили мое настроение, я вошел в колею общей жизни, — самая трудность положения, в котором я очутился, показалась мне авантюрно-заманчивой и, как опыт, поучительной.
Трамвай доставил меня на другой конец города — к вокзалу баварских дорог. В нем была тишина и пустота. В буфете содержатель его с женой пили кофе.
Я спросил кофе и бутерброд. Первая порция только раздразнила мой аппетит, я повторил заказ, ведя расчет на мои полторы марки. В таких случаях я знал, что надо воздерживаться от еды, чтоб выдержать предстоящий голод, — теперь же, после моих двух порций, я только сильнее проголодался.
Захотелось курить: купил две австрийские папиросы и получил никелевую монету сдачи.
Вокзал оживился. Пошли пассажиры сквозь вертушку.
— В Мюнхен? — спросил я.
— О, я, — ответил контролер.
Повторилась та же история, что и на первом вокзале:
— Ист фальшь! — и — обождите! — опять попал я на доброго человека. Кассир чесал усами по стеклу своей дырки и мотал отрицательно головой. А моя фраза о неимении денег подняла ершом его усы.
Контролер с безнадежным сожалением посмотрел на мой плед.
Я беззащитно сжался.
— Нет денег? — воззрился он в меня.
Я вынул десять пфеннигов.
В отчаянии добрый человек схватил меня за плед, вытащил меня на перрон и сунул в служебную комнату.
Возле огромного стола с ветчинными бутербродами толпились жующие люди в красных шапках. Все весело засмеялись, увидя мою личность, обступили меня, гадая о моей национальности.
— Австралиец, так австралиец, но ехал Мюнхен… Здесь Лейпциг… Никаких денег… вот билет… я есть художник.
Последнее сообщение особенно позабавило веселых железнодорожников. Оскорбило меня и то, что они ели аппетитно, а мне есть очень хотелось, и взбесила меня их потеха надо мной. Я обозлился и пришел в норму.
— Их бин руссише![128] Еду в Мюнхен!..
Таможенная ли война, или так уж полагалось у них в то время, чтоб к русскому прилагался эпитет существа, из которого ветчина приготовляется, но фырк этим эпитетом пронесся толпой, — от меня отступили… «Эх, если бы Володька был со мной», — промелькнуло у меня в голове.
— Дас ист швейнерей!!.[129] — закричал я, удачно попавшейся фразой заглушая железнодорожников.
Я был, конечно, невменяем и окончательно затравлен. Словно на мой крик, с платформы раздался звонок, и красные шапки бросились к поезду.
В самые отчаянные минуты у человека возникает молниеносная наблюдательность. Бросившись за красными шапками на перрон, я ухватил за рукав именно моего спасителя, — он-то и оказался начальником уходившего поезда. Он отбивался от меня, тянул свой рукав, спешил к голове поезда, но рукав я держал намертво. Вероятно, мы бы оба свалились, и вероятно, мое лицо не обещало ничего доброго, но я заметил испуг в глазах железнодорожника и с жестом: «Черт же с тобой» — он выхватил из моих пальцев окаянный желтый билетик и указал мне на дверь вагона… Ворвался я в купе и забился в угол на пустовавшей скамейке.
Задерганная, всем мешающая собака наконец-то забивается в укромное место, в надежде, что о ней забудут, — таково было мое состояние. Я даже, как в детстве, закрыл глаза, чтоб меня не увидели. Только бы скорее тронулся поезд…
Процедура со мной на вокзале была достаточно длительной, чтоб дикарь с тигровым пледом не стал известностью.
Поезд тронулся. Успокоение с каждым километром стало входить в мой перегруженный мозг. Появился проводник. Он весело сделал мне жест рукой. Проверяя билеты соседей, он знакомил их с моими приключениями. Сочувствие к нелепому юноше было на их лицах. Наконец, проводник подошел ко мне…
— У меня билета нет, — добродушно сообщил я.
Служака дружески тронул меня за плечо: ну, полно-де шутить, — показывайте.
Я повторил отрицание. Тон и голос контролера изменились: «Доннер веттер»[130] и угроза высадкой меня на первой же станции снова взбудоражили мой мозг. Рассвирепевший окончательно проводник бросился от меня в наружную дверь.
Второе испытание было не под силу моим нервам… Живым я не сдамся никакому жандарму! — конечно, сейчас приведут полицию… Сжал в кармане рукоятку револьвера, и, как приговоренный, которому все равно нечего терять, уставился я на дверцу купе, откуда мои враги появятся…
Время — не минута, не час, — оно есть сумма наших переживаний. В одну секунду может вместиться уйма мозговых событий, иначе не седели бы люди мгновенно в миги тяжелых потрясений.
В Жигулях я был очевидцем одной сцены. Мужик копал песок, дырявя подмывной обрыв. Его сынишка играл рядом.
Вскрик мужика оторвал меня от этюда: глыба почвы оторвалась и задавила ребенка. Вынули мы его из-под обвала мертвым. Мужик был знакомый, и вот, когда уложили мы погибшего сынишку в плетюху, я посмотрел на отца: из черного он стал совершенно белым, седым…
Дверь распахнулась неожиданно. Я вскочил навстречу ворвавшемуся проводнику: его лицо снова было дружеским, в руке его желтился мой билет… Я вырвал у него проклятую бумажку, свалился на скамейку и заснул моментально…
Проснулся я к вечеру. В окнах продвигался гористый лесной пейзаж. Мои новые спутники — старик и старушка — переходили от окна к окну и радовались предместьям Мюнхена.
Но что меня ждет в Мюнхене? У меня в записной книжке имелся единственный адрес незнакомого мне человека.
Хотелось есть, и не было денег.
Вышел я на круглом вокзале Мюнхена[131] и направился по одному из его радиусов в мягкую толпу баварцев.
Недалеко от вокзала зашел я в небольшую таверну. Живой балагур-хозяин был за прилавком. Я вынул мои серебряные часы и предложил их в заклад за еду.
— Парле ву франсэ?[132] — весело перебил меня патрон. Я обрадовался облегчению в языке и повторил просьбу.
— Мэ нон, мон вьё, — нет, старина, лучше будет так: вы утолите ваш голод, как бы то ни было, а я подожду лучшего состояния вашего кошелька, — не так ли?
После чудесного пот-о-фэ[133], яичницы с зеленью и бутылки красного вина, которую мы распили с хозяином, мне море стало по колено.
Впоследствии, случаясь у вокзала, я заходил в кабачок этого эльзасца в память о первой встрече, которую он мне оказал.
Из таверны я направился куда глаза глядят. Идти по адресу ночью к незнакомому человеку мне было неловко. Шел прямо, не сворачивая, миновал дома и вышел за город. Пошел насыпью вдоль речушки, потом свернул в поле; выбрал под ногами углубление, положил ящик с красками под голову, завернулся в тигровый плед и заснул, соскучившись за последние дни по открытому небу.
Меня разбудили выстрелы. Я не сразу разобрался в том, где я нахожусь и без велосипеда.
Выстрелы говорили о недобром. Высунул я голову из ямки, в которой лежал, и моментально втянул ее обратно: я был на стрельбище военного поля и покоился в ложементе для мелкоокопной стрельбы.
Было пять часов, но чего пять часов, я не мог сообразить. Нащупать стрелкой часов страны света не было возможности по причине тучевого неба.
Если это — утро, то должен быть у стрелков перерыв на завтрак, а если вечер — стрельба прекратится еще скорее. Высовываться сейчас из моего убежища, при всем моем нейтральном отношении к милитаризму, я счел нецелесообразным. Для предохранения себя от ненужных признаков, выкопал я возле себя перочинным ножиком ямку и зарыл в нее мой револьвер.
Стрельба прекратилась сразу. Полежал я еще на всякий случай с полчаса и высунул голову: поле было пустынно. Из-за стрельбищного вала сквозь облака брызнули лучи вечернего солнца. Вынул я из земли обратно мой вельдог…
Было половина седьмого, четырнадцатый день моего пребывания за границей.
Глава одиннадцатая
Немецкие Афины
Гоголь говорит, что русские лишены от природы
Тихий город-музей, как его Пинакотеки, был тогда Мюнхен. Самое окружение мягкостью гористых пейзажных форм с фермами и деревнями по берегам сизо-стальных озер дополняло мечтательное добродушие баварской столицы. Прекрасная сохранность архитектурных наслоений Мюнхена рассказывала наглядно историю оседавших в нем народностей. Если можно так выразиться: симпатичная ленца поэтизировала это благоустроенное жительство. Даже звуки «Гибели богов» Вагнера на площади ратуши умиротворялись этим окружением — не то монастырским, не то фольклорным. Монахи-основатели и бородастые, кровь с молоком, в зеленых шляпах с перьями, крестьяне, видать, дружно и долго лелеяли свою столицу, молитвами, пивом и молоком упитывая ее граждан: в Мюнхене я не встречал хилых и костлявых, за исключением иностранцев, еще не успевших откормиться или уже не поддающихся никакому откорму, английских старых дев с бедекерами в руках[135].
Мюнхен в это время был рассадником искусства, влиявшим на Москву, и потому среди художественной молодежи было много русских, да и вообще русская колония была обширной[136].
Мюнхен был в то время тем окопом, который задерживал просачивающееся в Восточную Европу влияние французской живописи с ее барбизонцами и понтавенистами[137].