Кузьма Петров-Водкин – Хлыновск (страница 4)
— Федяха, дружок, миленок!.. — задыхались от позора старики.
— Эх, так я пойду за обиду твою! — взвизгнул один из них и направился сквозь толпу.
Федор одернул старика на место, вышел к обрыву к берегу и крикнул:
— Ладно, ребята, — вызов беру, только и мое условие ставлю.
Толпы обеих стен притихли. Федор продолжал:
— Биться один на один — до трех ударов — по очереди. Бить по обычью. Ни кистенев, ни рукавиц чтобы… Ни о ком не подумали бы злого чего…
Толпа зашевелилась и загудела всей массой.
— Зачинать кому? — крикнул мордвин.
— Зачинать по жеребью… — ответил Федор.
Выбрали место. Толпа сделала собой круг. Противники сняли полушубки, рукавицы, шарфы и шапки. Вынули жребий. Начинать приходилось мордвину. И вот два механически совершенных образца человеческой породы встали один против другого…
Толпа замерла окончательно.
Федор очень мало расставил ноги, чтоб иметь упор; сложил на груди руки и едва заметно покачивался. Мордвин засучил рукав рубахи.
— Ну, ежели Богу твоему веришь, — молись! — сказал он.
— Не тебе, брательник, скажу, верю ли в Бога, — отвечал Федор.
Мордвин, как медведь, ошарил возле своей жертвы, выбирая место для удара, и — ударил, с этим типичным гортанным выкриком рубщиков леса: г-гах…
Удар был в левый бок, под сердце. Такие удары вгоняют ребра в сердечную сумку и рвут легкое при неопытности принявшего удар, но Федор принял его как груз. Он взметнулся набок, сделал несколько волчковых оборотов и грохнулся на снег. Зарычал, чтоб скрыть боль, и медленно стал приподниматься на руки и сел на снегу. Лицо было окровавлено падением. Он наскреб рукою снега и стал жадно его глотать и снегом же растер себе лицо и голову, и только после этого он улыбнулся обступившим его друзьям.
— Федяга, ну как ты?
— Жив… — ответил Федор, — парень хороший боец… ну, да жив вот…
— Будет, что ль, ответ давать ваш-то? — крикнули бодровцы, — аль с копытьев долой?
— Буду! — сказал, поднимаясь на ноги, Федор Петрович.
Теперь, упершись, словно вросши в землю, встал мордвин.
— Ну, прости, брательник, коль причина случится… Не я зачал — сам видел… — сказал Федор, подходя к противнику. Вытер наотмашь кровь с лица и приготовился ударить.
— Бью, брательник…
Раздался хляск, и тихо, непонятно медленно повалился на месте богатырь. Ни звука голоса и ни стона не издал свалившийся. Удар был височный, результатом его была смерть.
— Как же умер дедушка Федор, отчего умер? — допрашивал я бабушку Арину Игнатьевну.
— Смерть пришла, внучек, оттого и помер, — отвечала бабушка со своей манерой не отвечать сразу, а потом рассказала: — Подкатывало у него в левом боку, не от работы, ничто, а беспричинно… Сказывал покойный, что-де от мордвина у него памятка осталась… А уже чего не памятка — такой замятни ему наделал удалец опалихинский. Покаяние там церковное это уже само собою, а денег этих, что Федор перевозил в Опалиху — сиротам: без заставы всякой — от сердца ублажал потерпевших долю сиротскую. Говорили, я чаю по сплетенному делу, будто на вдове жениться хотел — Федор-то Петрович, да не судьбе так быть, значит — я подвернулась в жены-то…
Бабушка помолчала. Оправила под волосником гладко убранные волосы и продолжала дальше:
— Ну, вот, пришел Федор с работы, перед заговеньем Филипповым, сел на лавку, опустил головушку. Что, говорю, с тобой, Федор Петрович? А он: ох, говорит, Аринушка, плохо что-то мне… а руками голову поддерживает…
Собрала я поужинать. Похлебал он щец, да каши гречневой покушал и прилег на лавке.
Ты бы, мол, Федюша, на кровать расположился, коль недужится очень, а он рукой махнул: томит-де уж больно…
Я туда-сюда. Уложила ребятенок на полатях. Посуду прибираю за перегородкой вот этой. Думаю, приберу посуду да сбегаю на погребицу за капустным рассолом, а он, сердечный, как взноет: батюшки, Аринушка… Бегу, а Федор Петрович на ногах стоит, о стену опершись, а руками нутро разрывает… Я в обымку поддерживаю его… Сполз он на пол по стенке; бледный — лица нету, и мне уже в шепоте говорит: «Умираю, Аринушка… На тяжелую жизнь оставляю тебя с малыми…» Только его и было…
Старуха не смахнула слезу — и она долго искрилась на ее щеке… Помолчала. Вздохнула.
— Да, внучек, не дай Бог злому ворогу столько тоски хлебнуть, сколько мне пришлось после мужа любезного… До того дело дошло — чужому и не выскажешь. Приходит бывало час, улягутся ребятишки, а я сяду на лавку как очумелая и жду… И хлеб-соль на столе поставлю. А он в сенное оконце: тук, тук и — входит, сокол мой ненаглядный… За стол со мной сядет, а уж я смотрюсь не насмотрюсь на него… Слезы так и хлещут… Как запоет петух, — как свечка загаснет, все и нет его… Обымать даже пыталась, а он отстраняется, спину-де зашиб — не трогай, Аринушка…
Привороты-отвороты разные пытала, и вот одна баба заовражинская и поведала мне: «Ты, — говорит, — бабонька, со спины его ничего не узнаешь… Сделай так, как я скажу тебе: сидеть, беседовать будете, а ты в нарочно и урони ложку, или что там другое, на пол… Потом наклонишься к полу, чтоб поднять — там тебе и будет все: либо такой, либо этакий окажется гость твой…». Да что говорить-то, и сейчас вспомнишь, так по спине озноб ходит…
— Бабушка, а дальше что было? Бабушка, милая… — начинаю ласкаться я к бабушке.
Арина Игнатьевна оправилась, отерла лицо белым с розовой каймой платком и посмотрела с улыбкой в глубину моих глаз.
— Аль больно знать надобно?.. Ну, что же, ты у нас особенный, кречетом из нашего гнезда вылетел — только сердце не отворотил…
— Ну, так вот — просто и коротко закончила свой рассказ бабушка, — уронила я ложку, как приказано было, — наклонилась за ней к полу, а под столом хвостище, как змея черная… Грохнулась я об пол да уже в больнице только и пришла в себя… Шесть недель в жару находилась, а после — как отрезало…
Линии сходятся
Отцу моему было около четырех лет, когда умер дедушка Федор Петрович. Он был самым младшим среди братьев. Арина Игнатьевна целыми днями работала по людям, чтоб прокормить и вырастить четверых сирот.
Дети были предоставлены самим себе, босые, в одних рубашонках боролись они с переменами зимы на лето. Сергуне, как самому маленькому, чтоб не отстать от старших, было всех труднее в этой борьбе. Все детские болезни перенес он, до того как стал себя помнить, за ними последовали и тиф, и дифтерит, и «горячки».
Мой отец не любил рассказывать о своих несчастьях даже своим близким, но сведения о его детстве от посторонних заставляют удивляться, каковы должны быть запасы наследственного здоровья, чтоб оставленному без помощи ребенку среди этих полчищ бацилл и микробов выжить, победить их. Результаты сказались, — отцу впоследствии недохватывало как бы некоторой доли водкинской силы, по сравнению с братьями.
Когда старший брат отца Григорий Федорович был принят артелью на ссыпку как полномощный работник — положение в доме полегчало: стало возможным подумать и о девятилетнем Сергуньке. Попыталась Арина отдать сына в школу, но из этого ничего не вышло — у мальчика от всякого условного восприятия-образования буквами слова начинались головные боли. Это было понято как лень, — Арина Игнатьевна жестоко наказывала сына. Как к самозащите, мальчик прибег к хитрости: направляясь в школу, он шел на Волгу, где работали уже оба брата, складывал в укромное место под амбар орудия учебы и начинал привыкать к вольной родной профессии, восстанавливая утерянное здоровье и закаляя мускулы. Ученье было оставлено…
На семейном совете брат Григорий сказал: «Слабоват он, боюсь, мамаша, для ссыпки, в нем выдержки жильной не хватит, Сергуньку бы к ремеслу какому ни на есть припустить».
Арина нашла совет резонным — отец был отдан в ученье к сапожнику.
В России существовало поверье: не все пьяницы суть сапожники, но все сапожники — пьяницы. Акундин, сапожный мастер, был пьяницей в широком, затяжном смысле этого слова.
Варка вара, крученье дратвы со вставлением в нее свиного волоса; дальше мочка и растяжка товара; потом шов голенища; все эти первоначальные дисциплины прерывались бесчисленными антрактами для беганья к «Ерманихе» за шкаликами. И когда оказавшийся смышленым ученик дошел до кройки подъема и до заканчивания целого сапога, он уже не уступал и по шкаличной части своему учителю. Плохо кончил Акундин, сапожный мастер. Надо сказать, отец всегда относился с почтением и с благодарностью к своему учителю и нет-нет да принесет, бывало, об Акундине весточку, а весточки становились все хуже: «мерещиться стало Акундину», «в больнице от пьянства лежал Акундин». Однажды отец вернулся с базара бледный, взволнованный, прямо с места события; Акундин зарезал в куски жену свою кроильным ножом, исполосовал самого себя и в страшных муках умер, побежденный водкой. С этого дня отец навсегда перестал пить. Что касается ремесла, ученик его честно воспринял от учителя формулу: прочность сапога — залог его долговечности. Деревенские заказчики были без ума от работы отца. Им он главным образом изготовлял «холодные калоши» — это чрезвычайно портативный вид обуви, главным образом для грязного времени. Удобство их надевания: стоят такие калоши, воткнул в них с налету мужик или баба ноги и пошел. Размер их также большой роли не играл: в больших калошах мог и ребенок передвинуться через мокредь, если, конечно, у него хватало силенки вытянуть их из грязи.