18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Кузьма Петров-Водкин – Хлыновск (страница 30)

18

Васена уже тише, изнутри как-то, из живота, но все еще продолжала подвывать и всхлипывать. Воды она выпила и легла на постель. Фекла присела на скамью рядом и гладила ее голову с разметавшимися по подушке волосами.

Мужики отодвинулись от двери и столпились полукругом возле стола, уставившись на подергивавшуюся судорогами Васену.

На дворе падающие звезды, здесь беснующаяся женщина: ни возле человека и ни возле природы не было спокойствия, не было надлежащего уюта, чтоб сохранить простое, жизненное равновесие, дворня казалась ошарашенной, загнанной в тупик.

Снова хотели было ухватиться за многозначащие слова евангелиста, но едва началось чтение, как с Васеной начался новый припадок, — она стала дразнить читающего набором звуков и ругательствами. Пена выступила у ее рта, а глаза с безумием ненависти лезли из орбит.

— Да воскреснет Бог! — истерически раздалось в толпе.

Васена вскочила с постели, вцепилась руками в свои волосы и с визгом грохнулась на пол, конвульсивно дрожа и корчась…

Васильич, по-прежнему улыбаясь, взял ситцевое одеяло с постели Васены и накрыл им больную женщину. Наконец, стоны и судороги прекратились, и Васена уснула крепким беспросыпным сном.

Кликушечий припадок миновал, как миновало и хождение звезд, но совпавшие в одновременье, они тем резче подчеркнулись в памяти, оттеняя одно другим.

Глава пятнадцатая

Первоначальная школа

Мне кажется, что в первое время по возвращении из Петербурга я позабыл мою грамоту. Причиной, вероятно, было то, что моя мать, вечно занятая хозяевами, не имела, как прежде, достаточно времени, чтоб наталкивать меня и помогать мне в этом направлении. Новый интерес к грамотности возник во мне неожиданно и опять-таки благодаря матери, с одной стороны, и через письма к отцу, с другой.

Матушка моя любила читать, в особенности «о человеке что-нибудь», о страданиях его и редком маленьком счастье, выпадающем на долю человека; недаром одна из любимых ее песен была «Под вечер осени ненастной».

Среди всяких «Страданий Елеоноры», «Прекрасной магометанки, умирающей на гробе своего мужа», «Тайн Турецкого двора» и прочего хлама, заменявшего в то время теперешний кинематограф, судьба посылала в руки матушки и вещи другого порядка, как «Дубровский», над судьбой которого она плакала, читая оригинал, а я плакал, слушая ее пересказ[1].

Между прочим, книжки в то время нашими кругами читались по-иному: до износа книги, — и этот запой на книгу не мешал получать от каждого прочтения ее новый и новый интерес; так по данной романтической схеме ткали мы свою романтику. Я помню, например, рассказ Толстого о Жилине и Костылине я прочел дворне почти в одном и том же составе слушателей около двадцати раз, и в каждое новое чтение они отмечали репликами, но по-новому, особо захватывающие места.

Вообще интерес и почтение к печатному слову были сильны, — народ наивно верил, что пустым и ненужным бумагу портить не будут, а редкость явления в быту умеющего читать делала грамотея особенно ценным и эксплуатируемым вовсю.

Вернусь к матушке, которая, несмотря на всю занятость по дому, урывала кусочки отдыха на чтение.

Помню, и для меня праздничные, эти моменты, когда нет хозяев или когда работа до завтра закончена: мать сядет у раскрытого на террасу окна и уйдет в книгу.

Я убегу играть, наиграюсь, вернусь, а мама сидит как была, лицо ее вне данного момента и пространства, то весело внутренней радостью, то грустно печалью за страдающего героя.

От нее унаследовал я запойное чтение моего детства и юности.

Этими возбуждениями интереса к книге, а отсюда и к грамоте, я объясняю то, что при поступлении в школу я уже оказался довольно начитанным, — это с одной стороны; вторым импульсом к учению была разлука с отцом и желание поделиться хотя бы на бумаге письма моей любовью к нему.

Одно из таких моих посланий к отцу гласило:

Милый папа мой, Приезжай домой, Сыночек тебя ждет, К себе зовет… Здесь хорошее житье. — Привези, папа, ружье.

Письмо это я запомнил в главных строках, потому что оно было оглашено и имело успех: некоторые из дворовых знали его наизусть.

Огласка письма была мне неприятна, — как будто подслушали мое интимное, относившееся только к моему отцу.

Как бы то ни было, но думаю, — этот случай подзадорил меня к ученью и к дальнейшим упражнениям рифмою, а немного позже и к прозаическим выдумкам. Тем и другим я начал заниматься раньше рисования.

Помню возвращение отца.

Стою я на кровати, обнимаю шею отца, приехавшего со службы. Сквозь отчужденность полузабытого образа, вместе с запахами солдата и колючестью бороды, всплывает ко мне в представлении мой отец.

В самой отчужденности есть что-то мешающее интимности первых минут встречи, и эта обоюдная застенчивость и делает столь нежной после долгой разлуки встречу с близкими.

Опять слышу «сыночек», только им со свойственной интонацией произносимое. Опять чувствую мою руку греющейся в жесткой, мозолистой ладони отца.

Своим приездом он разбудил во мне видение большого города с Пустой улицей Охты, где на чердаке домика стучит машина, а на полу распластал ноги рыжий Петруха и окает склады моей грамоты.

И я видел мысленно и верил, что образы, всплываемые во мне, — они и сейчас существуют такими же: мать и сейчас там, согнувшаяся над бегающими челноками, и Петруха, да и отец там же… Да. А сюда приехал здешний, теперешний… Это было зачаточным пониманием текучести жизненных явлений и неповторяемости моментов…

В школу меня отдал отец.

Приходское училище находилось на базаре и помещалось во дворе городской управы, и покоем обрамляло оно этот двор классами, квартирами учителей и сторожкой.

После переговора с учителем, человеком с белой льняной головой и с лицом, опушенным такого же цвета бородкой, с хорошими, добрыми и веселыми глазами, и после зачисления меня ввиду малых моих лет в младший класс, сторож направил нас в большое, мрачное помещение со скамьями посредине и с черной доской у стены.

Ребятишки нас обступили, показали свободное место на скамье в задних рядах, и тогда отец погладил меня по голове и ушел.

Ребята стали знакомиться с новичком.

Более тяжелых минут заброшенности среди маленьких хищников до той поры я не испытывал. Они дергали меня за волосы сзади и награждали щелчками по голове. А один из мальчиков с перекошенной шеей, вихрастый, с маленькими бегающими вразброд зрачками, закрыл мои глаза пальцами и закричал:

— Кому по волоску?

И остальные мальчики дергали меня за волосы. Порция этих издевательств была слишком большой для нового пришельца в этот притон, чтоб ее смаковать, — и я даже плакать перестал и понял две истины для самозащиты от прихотей толпы: во-первых, чтоб легче переносить такую травлю, надо постараться не плакать, ибо слезы жертвы доставляют большое удовольствие палачам, а во-вторых, чтоб обезопасить голову, не нужно на ней иметь ничего лишнего, за что можно было бы ухватиться…

Начавшиеся занятия помогли мне немного развлечься, тем более что система названия букв и их склады были совсем иные, чем те, по которым я когда-то учился, а так как в это время я уже свободно читал, то постижение этой премудрости я миновал, перескочив через нее.

Отсюда начинаются мои школьные годы в Хлыновске, годы запоминаний имен предметов и прилагательных к ним качеств. О школе мне придется много упоминать в дальнейших главах, что же касается первых лет приходской школы, здесь ученье, в сущности, не играло большой роли, ибо, пожалуй, только арифметика еще была для меня новой и доставляла мне интерес. Мне нравились неизбежные выводы ее действий: бабы с яблоками, текущие краны воды, поезда, прибывающие в неизвестные часы и минуты, которые надо определить, — трудность этих выкладок меня увлекала. Конечно, это увлечение ничуть не говорило о моей склонности к математике — с математикой в дальнейшем у меня будут большие заскоки.

Не говоря уже о самой системе наших школ, тренирующей впустую ученика «на память», а не на четкость органических восприятий, самый состав учащихся не располагал принять всерьез предлагаемую науку. Из бывших со мной в классе в первые два года никто из мальчиков не пошел дальше.

Учиться хорошо среди нас считалось стыдным, так же как и говорить об уроках, о заданном. Провести, высмеять учителя считалось доблестью. Ухитриться во время стояния наказанным в углу за печкой незаметно освободить желудок от содержимого было высшим спортом.

Классом руководили сорванцы, главным образом беспризорные по тем или иным домашним условиям. В свободное от занятий время многих из них я встречал ходящими с сумою по городу, а были и такие, которые промышляли воровством на базаре.

С одним из таких товарищей по классу, по прозвищу Кривошей, у меня была знаменательная встреча. Он был одним из руководителей на дурные предприятия. В первом классе он пребывал уже третий год, и этим классом, насколько помнится, и закончилось его образование. Злой, мстительный, со сломанным и остро отточенным перочинным ножом в кармане, Кривошей был страхом для мальчиков, и если бы не было ему в противовес великовозрастного доброго парня — Васина, который за кусок хлеба мог в любое время поколотить Кривошея, последний был бы совершенно невыносимым для нас, малышей, и его вымогательства были бы безграничны.