реклама
Бургер менюБургер меню

Курбан Саид – Девушка из Золотого Рога (страница 22)

18

Никто уже не слушает музыку, которую играет пианист, никто не замечает, как лихой фокстрот становится медленней, переходя в какую-то необычную и волнующую мелодию. В темном прокуренном зале звучит некое подобие гимна, и Джону Ролланду слышатся в его звуках легкая поступь баядерок и матово-голубой узор персидских миниатюр.

У него пересохло в горле, он жадно выпивает коктейль и смотрит на Сэма Дута.

– Индокитайская гамма, – говорит он моргая.

Сэм Дут подзывает к себе метрдотеля. Через пять минут музыкант уже сидит перед Ролландом. На столе стоят бокалы с вином. Джон Ролланд высокомерно говорит по-английски:

– Странную музыку вы играете, она течет в нисходящей и восходящей гамме. Такие жалобные минорные звуки. Ее надо бы играть на флейте.

– Вы правы, – отвечает музыкант, не притрагиваясь к вину. – Это совсем другая полифония, она строится на трезвучии прима – кварта – квинта. Увеличенные секунды позволяют распознать происхождение всей гармонии.

Джон Ролланд слушает пианиста и чувствует, как его охватывает грусть. «Я просто законченный пьяница, – думает он. – Я приехал в Европу и болтаюсь по ночным кабакам, вместо того чтобы ознакомиться с культурой».

Музыкант напевает какую-то песню, постукивая по столу в такт мелодии. Джон Ролланд внимательно слушает его и говорит:

– Эта песня должна при каждом повторении повышаться на одну секунду, а последнее созвучие создает естественный переход в новую тональность. – Он напевает, и пианист удивленно слушает его. – Пейте, – говорит Ролланд и протягивает ему бокал.

– Спасибо, я не пью, – вежливо отвечает музыкант. – Я мусульманин, черкес из Стамбула. Когда-то состоял на службе в императорской гвардии.

Услышав это, Сэм Дут спешно расплачивается, и Джон Ролланд почти бегом покидает заведение.

Такси привозит их в отель «Эден». Входя в номер, Ролланд дает клятву начать с утра новую жизнь. Сэм Дут задумчиво кивает, глядя перед собой.

Джон Ролланд просыпается в полдень. От минувшей ночи осталась только головная боль и смутные воспоминания о волнующей музыке. «Это Европа, – думает он. – Берлин – город труда и культуры. Я должен вести себя достойно».

Он одевается и небрежно бросает Сэму:

– Хептоманидес, я иду в музей. Мне необходимо вдохновение, а потому я хочу прикоснуться к культуре. Ты оставайся здесь, тебе там делать нечего.

Выйдя из отеля, он в нерешительности останавливается, не зная, где находится музей, и ощущая страх при мысли о холодной темноте больших залов. Он поворачивает налево и оказывается перед большой церковью, входит в нее и с видом знатока рассматривает романские пилоны.

– Четырнадцатый век, не так ли? – спрашивает он у служителя церкви.

– Никак нет, – отвечает тот. – Эта церковь построена в память о кайзере Вильгельме. Начало двадцатого века.

Джон Ролланд торопливо покидает церковь. Он идет по широкой улице, названной в честь великого философа Канта, и одно только сознание этого переносит его в атмосферу высокой культуры.

«Какой прекрасный город», – думает он, останавливаясь перед витриной магазина и разглядывая яркие ковры с мягкими, закругленными узорами. Между коврами лежат пожелтевшие персидские рукописи с выцветшими чертежами миниатюр: принцы с миндалевидными глазами пьют из золотых чаш, а на заднем плане, грациозно подняв ногу и готовый к бегству, стоит испуганный олень.

Джон Ролланд внимательно рассматривает витрину.

«Отлично!» – решает он, уверенный в том, что в этом мире рукописей и миниатюр он уж точно не запутается. Он думает о варварах, которые сидят в этом магазине и разбираются, вероятно, в этих персидских миниатюрах так же, как и он в романском архитектурном стиле. Смутная жажда мести просыпается в нем, ему хочется так же унизить этих варваров, продающих ковры, как это проделал с ним служитель церкви.

С этим намерением он входит в магазин. Пожилой мужчина с маленькими усталыми глазами поднимается ему навстречу.

– Покажите мне персидские миниатюры, – требует Ролланд на английском языке.

Старик кивает, и перед глазами Джона предстают ландшафты, сцены охот и пиршеств.

– Вот, – говорит старик, указывая на стайку ангелов на облачном небе, – это копия великого Бухари, из школы Ахмеда Фабризи.

– Это не то, что мне нужно, – говорит Джон Ролланд, прикусив губу. – Меня интересует персидский ландшафт с легким китайским оттенком. Что-то вроде того, что Джани рисовал для шейха Ибрагима аль-Гюльшани.

Старик внимательней всматривается в лицо посетителя.

– К сожалению, – говорит он на ломаном английском, – у нас этого нет. Пятнадцатый век у нас слабо представлен. Но есть кое-что из времен Великого Аббаса. Видите здесь пожелтевшие осенние деревья, с отсветом садящегося солнца, все покрыто легким туманом. Это может быть Мани, так нежны краски!

Джон Ролланд смотрит на лист и бережно проводит рукой по изображению пророка Ионы в одеянии персидского принца.

– Я беру его, – говорит он, – хотя это индийская школа, декадентство. Я хотел бы приобрести что-нибудь живее, более жизненное, наподобие Шуджи эд-Даулеха. Вы понимаете, что я имею в виду?

– Я все прекрасно понимаю, ваше императорское высочество, – отвечает старик по-турецки. – Я знаю точно, что вам надо, но у меня этого больше нет.

Джон Ролланд удивленно поднимает голову. Старик склоняется перед ним в низком поклоне. Дверь магазина закрыта.

Джон Ролланд делает резкое движение в сторону двери. Ему хочется бежать отсюда. Душный сладковатый воздух магазина, ковры и миниатюры, действительность и мечты, прошлое и настоящее – все стремительно закружилось у него перед глазами.

– Ваше высочество, – продолжает старик, – это моя вина. Накажите меня. Я должен был предвидеть, что однажды ваше высочество придет и потребует от меня то, что ему принадлежит, и то, что я так легкомысленно отдал. У женщин нет ни разума, ни терпения. Я же, пожилой человек, должен был ее остановить.

У Джона Ролланда темнеет в глазах. О чем говорит этот старик? Что он от него хочет? Руки старика дрожат, он смущенно сжимает их.

– Я виноват, принц, – повторяет он. – Я виноват, Азиадэ вышла замуж, я этому не помешал. Я достоин смерти!

Ошеломленный Ролланд стоит посреди комнаты, не зная, что с ним происходит, забыв о тоненькой книжке в кармане, выписанной на имя Ролланда, чувствуя себя разоблаченным.

– Кто вы? – спрашивает он на мягком дворцовом турецком языке своих предков, и в голосе его внезапно звучат повелительные нотки.

– Ахмед-паша Анбари. Азиадэ – моя дочь.

– Вот оно что, – говорит Ролланд, вспомнив о письме, присланном на имя изгнанного и пропавшего без вести принца. Интересно, что произошло с этой женщиной, которая была ему предназначена?

Ахмед-паша продолжает стоять, склонив голову. Весь его облик выражает смирение и благоговение, ведь он разговаривает с принцем из священного османского семейства. Он подробно рассказывает об Азиадэ, о чужом мужчине, а принц сердито слушает его, окруженный коврами со всех сторон, совсем как во дворце на Босфоре.

– Позор! – возмущается принц. – Позор! – Как же так, кто-то посмел отнять у него то, что по праву принадлежит ему. – Позор! – повторяет он и в порыве гнева ударяет рукой по ковру. – И ты еще пользовался нашим покровительством, мы же вытащили тебя из грязи и осыпали своей милостью! В пустыню тебя, в изгнание! – Тут он вспоминает, что зовут его Ролланд и что он всего лишь сценарист из Нью-Йорка. Вся эта ситуация кажется ему смешной. – Ну хорошо, – говорит он миролюбиво, заметив, что паша уже собирается падать перед ним на колени. – Хорошо. – Он протягивает ему руку, и старик почтительно касается ее губами. – Пойдемте поедим где-нибудь, – неожиданно предлагает Ролланд. Ему уже опостылел спертый воздух этой лавки, тусклый свет красных ковров и мягкие краски миниатюр. – Пойдемте.

Паша озадаченно смотрит на него.

– Это большая честь для меня, – говорит он, думая о яде, который принц подсыплет ему в пищу, и о смерти, которую он, несомненно, заслужил.

Но принц и не думает о яде. Они отправляются в «Кемпински» и заказывают обед строго по законам древней империи, без алкоголя и без свинины. Оказавшись в привычной обстановке, Ролланд понимает, как ему следует держаться.

– Я больше не принц, – говорит Ролланд во время еды. – Я теперь писатель, артист, так сказать.

– Это королевская профессия, – отмечает паша. – Многие ваши светлейшие предки были великими артистами.

– Я не великий артист, – возражает Ролланд с серьезным видом. – Все мы смертные сыновья Вечного Отца, а предназначением искусства является выражение через ощутимое и видимое Его незримого дыхания. Если человеку ничего другого не удается, кроме как изображать сына, а мне только это и удается, тогда его искусство – всего лишь незначительный и поверхностный труд. Если он стремится только абстрактно изобразить Отца, то это тоже не искусство, а метафизика. Обратить в слово то бессмертное, что живет в нас, – вот это волшебство. Слово должно распознавать материю, как Адам познал Еву. Но мое слово на это не способно.

– Потому что это иностранное слово и произносится оно на иностранном языке, – с грустью в голосе отвечает паша. – Я думаю, что языки Европы постепенно теряют силу слова, они превращаются в инструмент, в некое нейтральное кастрированное средство общения. Мы на Востоке чувственнее, мы еще чувствуем силу слова, и в этом разница между Востоком и Западом.