Ксения Хан – Глаза колдуна (страница 30)
– Где ты была? – звенит голос Оливии за ее спиной. – Я названивала тебе весь вечер и все утро! Где ты была?
Клеменс допивает апельсиновый сок, ставит стакан в мойку и только потом оборачивается.
– Жан-Люк женится, – говорит она. Лицо Оливии не выражает никаких эмоций, кроме злости.
– Ты слышишь меня или витаешь в облаках? – перебивает она. – Я спросила, где ты была всю ночь.
– У Женевьевы. Жан-Люк на ней женится.
– Почему меня должен волновать какой-то Жан-Люк, я спрашиваю о тебе!
– Ясно.
Клеменс поджимает губы и садится за стол, устало опуская тяжелую голову на скрещенные руки. Она могла бы понять, если бы Оливия нарочно делала вид, что имена друзей дочери ее не волнуют – тех из них, что не входили в круг ее интересов, не имели богатых родителей с большим наследством, не владели крупным бизнесом сами, не возглавляли большие корпорации. Она могла бы понять, если бы мать избегала разговоров о Джей-Эле, к разрыву с которым подталкивала Клеменс с самого начала их отношений.
Проблема в том, что Оливия действительно не помнит ни одного из близких друзей своей дочери.
– Ты пьяна?
– Нет, я устала.
Оливия идет к полкам и достает с одной из них новый стакан, громко, со звоном ставит его на стол и наливает туда сок. Томатный, свой любимый.
– Пей, – говорит она тоном, который не подразумевает отказа, таким, к которому прибегает в крайне редких случаях, когда ничего другого уже не помогает. Клеменс думает, что в разговорах с клиентами мать употребляет только приказные интонации, но не подозревает, что вся самоуверенная манера Оливии работает только на ее домашних.
– Не хочу, – вяло отмахивается Клеменс. Лицо Оливии покрывается красными пятнами, но ее дочь этого не видит.
– Пей, тебе полегчает. Нам нужно поговорить.
– Мне
– Да кто этот… – плюется Оливия, и Клеменс взрывается окончательно.
– Забыла? – вскакивает она. – Мой парень, с которым мы в том году расстались из-за тебя, по которому я два месяца рыдала, за которого вообще-то замуж собиралась! Не помнишь такого? Ты пилила меня из-за него три года, под домашний арест сажала, забыла?!
Теперь мать бледнеет и поджимает губы, сводя их в тонкую темно-красную полоску.
– Мальчик-историк? – фыркает она. – Тот, что в музее подрабатывает? Он же тебе не…
– Ох, ради всего святого! – стонет Клеменс. – Мама,
Оливия качает головой, пока Клеменс, утирая бегущие по щекам слезы обиды, прячет лицо. Это не грусть и не жалость к себе – это уже яростная обида. От осознания, что
– Разве у тебя не новый кумир? – ядовито спрашивает мать, заставляя Клеменс в один миг позабыть о подруге и бывшем женихе. Она отнимает руки от покрасневших глаз и смотрит на Оливию с хмурым недоверием.
– Что? Ты думала, я не узнаю, что у отца ты не в галерее ему помогала, а бегала за одним молодым человеком все это время?
Клеменс рассматривает лицо матери и не видит подвоха. Что за игры?..
– Что тебе известно? – спрашивает она.
– Так значит, я права? Ты сбегаешь от всех хороших и приличных мальчиков, чтобы поразвлекаться с английским пьяницей и дебоширом?
– Мама! – Клеменс без разбега переходит на возмущенный крик, и ей вторят, позвякивая, висящие ножками вверх фужеры на полке.
– Что? – хмыкает Оливия. – Мне рассказали о твоем новом увлечении.
Она выпрямляется и начинает загибать пальцы. Театрально, намеренно не замечая, как дрожат плечи Клеменс.
– Пьет, устраивает скандалы на аукционах, не соблюдает приличий. Нелюдимый, скрытный, высокомерный. Если бы у этого индивида были деньги и заметное положение в нашем обществе, даже я не стала бы возражать против его эксцентричных привычек. Но Клеменс, дорогая, у этого типа за душой ни гроша. На какие средства он содержит свою лавку? Никто не знает. Думаю, к его заслугам можно приписать мошенничество, вымогательство. Наркотики?
– Ты всех готова судить по толщине кошелька? – цедит Клеменс. Ее трясет от одной лишь манеры матери оценивать всех и каждого так, как это делать может только Оливия. Манерно растягивая слова, укладывая на чаши воображаемых весов финансовое положение человека, его родословную и социальный статус, чтобы в итоге вынести вердикт: доход средний, своего дела нет, родители работают на ферме – никаких историков-искусствоведов, дорогая Клеменс, выбирай другого кавалера.
Но дело касается не Жан-Люка, о котором теперь девушка забывает.
– Твой отец сказал, ты к нему за помощью бегала, – прищурившись, говорит Оливия. – Все еще пишешь диплом? По кельтской мифологии?
Каждый вопрос, как хлыст, тонко и едко вгрызается прямо в кожу Клеменс. Знакомое ощущение: такое бывало с ней раньше, когда мать, в очередной раз поймав тринадцатилетнюю девочку за занятием, не подобающим подрастающей леди, отчитывала ее вместе с дедом. Чего ты добьешься, Клеменс, если будешь бегать с мальчишками по двору, а не читать литературу, как приличные девочки? Кем ты станешь, если не воспитаешь в себе чувство собственного достоинства? Разве так следует благодарить дедушку за свое образование?
Все эти годы слова, сказанные правильным тоном матери в правильный момент, выбивали почву из-под ног Клеменс, лишали ее сил, убивали любую попытку к сопротивлению в зародыше. Сейчас ей уже не тринадцать лет. Но что-то останавливает ее пыл и теперь.
– Не пишу, – горько отвечает Клеменс. – Но это не твое дело.
Оливия хмыкает и берет стакан с соком, делая маленький пробный глоток.
– Мое, раз тебя, дорогая, не волнует собственное будущее и ты прожигаешь свои возможности в жалком городишке с местным пьяницей.
В голове Клеменс взрывается последняя бомба, собственный мысленный крик в пустоту заглушает все звуки, и она не слышит, что в дверь их дома кто-то отчаянно молотит кулаками. Она вскидывает руку и выбивает у матери стакан с соком: тот взлетает в воздух, переворачивается, орошает их обеих томатным дождем.
– Ты совершенно меня не знаешь! – кричит Клеменс, не обращая внимания, что от ярости лицо Оливии исказилось до безобразия. – Я больше не собираюсь терпеть твою тиранию!
– Прибереги эти лозунги для своих друзей, дорогая! – рявкает женщина. Капли сока стекают по ее уложенным волосам, по плечам светлого пиджака. Она похожа на маньяка-убийцу с этим злым взглядом, и Клеменс, должно быть, выглядит точно так же.
В дверь стучат второй раз.
– Открой, – приказывает Оливия, а сама спешит вон из кухни. Пока сок не впитался в одежду, пока волосы не пропахли помидорами.
Клеменс с криком пинает осколки стакана под ногами и бежит к входной двери, чтобы распахнуть ее, выскочить вон из ненавистного дома-тюрьмы, сбежать прочь из страны.
Но на улице ее встречают совсем неожиданные гости, и побег приходится отложить.
Они втроем сидят в гостиной. Теодор и Шон на одном диване, Клеменс – в кресле напротив. Девушка сверлит их по-настоящему злым взглядом, и оба не совсем понимают, чем его заслужили.
– Ты меня использовал, – наконец припечатывает девушка Шона. Тот порывается что-то сказать, уже в третий раз, но Клеменс вскидывает руку. – Заткнись. Ты меня использовал с самого первого дня нашего знакомства. Ты лгун и подлец, а теперь еще и убийца, благо что этот, – она кивает в сторону Теодора, – бессмертный болван все еще жив.
Теодор раскрывает рот в яростной попытке вставить слово.
– Замолчи, – бросает уже ему Клеменс. – Ты же со мной не разговариваешь, я не права?
Она так и не сменила одежду – и сидит перед ними вся в томатном соке, словно только что кого-то убила самым жестоким образом. Ей откровенно наплевать на то, как она выглядит, но эти двое, кажется, ее точки зрения совсем не разделяют.
– Ты не хочешь иметь со мной никаких дел, – говорит девушка Теодору. – Не отпирайся, я это сама знаю, и нет, Бен тебя не сдавал. Так вот,
Они все вздыхают одновременно.
– Но вы двое в моем доме, – заканчивает Клеменс свою мысль. – В Лионе. Во Франции. Веская причина должна была побудить вас приехать, очень веская.
Вопрос повисает в воздухе, и девушка не спешит его озвучивать. Шон буравит взглядом ее бледное лицо с красными от недавних слез и криков глазами, Теодор осматривает «кровавые» потеки на белой блузке. Они оба до смешного напуганы, будто ожидали увидеть ее полумертвой.
– Так вы скажете мне, в чем дело? – фыркает она наконец. – Какого черта вы сюда примчались?
– Не выражайся в моем доме! – рявкает в дверях Оливия. Клеменс, закатив глаза, даже не оборачивается, замирает в кресле и ждет, когда злость на мать в ней стихнет или хотя бы позволит говорить, не повышая голоса. Она поднимает взгляд к Теодору, чтобы представить женщину, и видит, как тот бледнеет прямо у нее на глазах.